Очко сыграло
Шрифт:
— Да, вижу, — Евгений Евгеньевич увидел Бориса Петровича сидящего в гостиной и неотрывно смотрящего на часы.
— И будущее тоже?
— Да. И будущее.
— Скажи, что у меня все будет хорошо.
— Не могу. Не могу сказать, что у тебя будет все хорошо. Человеку не может быть хорошо одному. Ему может быть хорошо только с другим человеком. С другими людьми. Если ты найдешь его, или их, то тебе будет хорошо. Очень хорошо. Так хорошо, что ты почувствуешь себя счастливой.
—
— Конечно. Нашла же ты меня… На берегу.
— Нет, в море… Но ты — путник. Ты всегда будешь ходить. Я смотрела на тебя. Ты весь для хождения. У тебя такие сильные ноги…
— Я — это первый лучик. Ты найдешь другого человека. Но сначала поищи его в муже.
Валентина легла на спину. Она рассердилась. Смирнов навис над ней темной тучей:
— Ты пойми, нельзя найти ничего путного, переступив через человека. Когда ты переступаешь через человека, часть твоей души остается с ним. С его телом, поверженным тобой. Несколько раз переступишь — и все. Не остается того, что можно кому-то отдать. Или того, что может кого-то привлечь.
— Ты так говоришь… Ты переступал?
— Да. Много раз. И сейчас наполовину пуст. И пустота это тоскует. По тому, что в ней было. По потерянным частичкам души. А они везде. На севере, на юге и востоке. Поэтому, может быть, я и хожу. Пытаюсь их найти. Вернуть.
Валентина поцеловала его в губы. Робко и целомудренно, как любящая дочь. Смирнову захотелось ее обнять, ощутить груди, кость лобка, но он сдержался.
— А что там у вас с твоим Замминистра не вышло? Давно вы женаты?
— Семь лет. Я в него влюбилась. Боря тоже. Но потом… Потом выяснилось, что я не могу родить. А он… а он потихоньку стал обыкновенным бытовым подлецом… Скользким и, в то же время пушистым, как все воспитанные подлецы.
— Как это стал?
— Ну, понимаешь, если ты хочешь быстро сделать карьеру, то ты должен стать пушистым подлецом. Если ты хочешь иметь образцовую семью, на зависть всем семью, представительскую семью, то должен стать пушистым подлецом. И так далее…
— Ты знаешь, она права! — ворвался в спальню Борис Петрович, растерзанный самим собой. — Да, я стал подлецом. Да, я подсиживал, клеветал, предавал, где надо говорил, а где надо молчал. Да, я ходил в сауны с нужными людьми и после длинноногих блондинок приносил ей бриллианты и объяснялся в любви. Но это к делу не относится, а если относится, то опосредовано, потому что, вы, Евгений Евгеньевич, бесчестный человек! Я вам это ответственно заявляю. Вы — бесчестный человек!
— Я?!
— Да, вы, Евгений Евгеньевич! Вы не выполнили своих обязательств! Вы не отдали мне святого — вы не отдали мне карточного долга, вы не обладали моей женой!
— Почему это не обладал? — встала перед ним Валентина в позу обозленной супруги. — Обладал, да так, как тебе никогда не удавалось!
Воспаленные Бориса Петровича глаза забегали по супруге.
— Глаза не кошачьи, — отмечали они. — Ничего от удовлетворенной кошки. Платье не помято. Макияж не смазан.
Потом посмотрел на Смирнова. Он лежал в рубашке и брюках. Ширинка была застегнута.
— Да мы были близки, — оставаясь лежать, заложил Евгений Евгеньевич руки за голову. Улыбка удовлетворения блуждала по его лицу
— И он… он оплодотворил меня, вот! — чертовские искры заплясали в глазах Валентины.
Она была чудо как хороша.
— Будет двойня, Борис Петрович, я это чувствую, — сочувственно покивал Евгений Евгеньевич. — И вам придется ее воспитывать.
Борис Петрович сник, опустил руки. Он смотрел на жену с восторгом, с восторгом, испачканным низостью, смотрел, не узнавая ее. «И эта удивительная женщина моя?! Была моей?!
Валентина, потеряв весь свой апломб, искала что-то в глазах мужа. Тот, не выдержав взгляда, отвернулся. И увидел бутылку коньяка, стоявшую под кроватью.
— Иди к себе, — сказал он жене, хлебнув из нее. — А я попытаюсь отыграться.
— Мне кажется, вы зациклились, — проговорил Смирнов, когда они вернулись в гостиную. — Вы бегаете по кругу вместо того, чтобы остановиться и поискать выход. А это, надо сказать, трудное дело, ибо их тьма тьмущая. Можно застрелиться, можно убить кого-нибудь и сесть в тюрьму, сесть и избавиться от необходимости принимать решения. Можно убить кого-нибудь и не сесть в тюрьму, а всю жизнь мучиться и опускаться. А можно поступить совсем оригинально — плюнуть на карьеру, на власть, на славу, и просто торговать памперсами и жить с Валентиной. А если это не устраивает, можно подвалиться друганом к одному типу из администрации и уехать консулом на Таити. Кстати, о Таити. Тут у вас полно картин Гогена, с недавних пор я люблю их. Раньше в упор не переваривал, морщился душевно, переживал за великого мастера — мазня все, да и только. А недавно прозрел и полюбил. Оказывается, смотреть на них надо по-особенному, на задний план надо смотреть. И тогда они оживают, становятся объемными и истинно, необходимо существующими. Так, по-моему, надо и на жизнь смотреть. Не на то, что праздно мельтешит перед самыми глазами, а на то, что позади этого, на то, что по совести своей и происхождению не может, не хочет лезть в глаза.
— Сдавай, болтун, — помолчав, подвинул к нему карты Борис Петрович. — Будем играть на суицид, то есть на выстрел в собственное сердце. Если ты выиграешь, застрелюсь я, и наоборот.
Смирнов пожал плечами, взял карты, стал тасовать.
— Послушай, а почему ты не боишься, почему ты спокоен? — задрожал голос Бориса Петровича. — Лично я после всего случившегося оцениваю твои шансы выжить к завтрашнему, нет, уже сегодняшнему завтраку крайне невысоко.
— Почему не боюсь? Боюсь, ведь вы в аффекте, и себя не контролируете, — признался Смирнов. — Но боюсь не очень, потому что знаю, что завтрашнего, нет, сегодняшнего завтрака у меня не будет. Сегодня я обойдусь без него. А вот обед будет плотным, это точно. Обед или ужин, я еще этого не решил. И еще я напьюсь после всего этого. Так напьюсь, что не смогу поставить резинку и следующим утром останусь без привычной юшки.
Борис Петрович вынул из кармана халата пистолет, снял с предохранителя. Затем, взяв оружие обеими руками, прицелился в Смирнова. Тот чувствовал, как выжимается курок. И продолжал тасовать карты.