Одержимый
Шрифт:
Но автомобиль все не появляется. Мы на самой пустынной дороге в Англии. Секунда за секундой, год за годом мы продолжаем свою бешеную гонку. Ну же! Хоть кто-нибудь! Появись! Покончи с ним!
Мы преодолеваем, едва не оторвавшись от земли, вершину холма, и вот она наконец — пара фар, приближающаяся к нам со скоростью как минимум сто пятьдесят миль в час.
Но в последний момент сдается вовсе не Тони. Я, что для меня вполне типично, выхожу из борьбы, чтобы избавить его от верной смерти. И вот уже моя нога жмет на тормоз. А Тони, что для него не менее характерно, просто крутит руль влево и подрезает нашу машину, как будто меня вообще не существует. Если не ошибаюсь, первый сильнейший удар происходит в тот момент, когда Тони задевает наше правое крыло, и руль бесполезно вращается у меня в руках.
Я утапливаю педаль тормоза в пол до упора, но никакого решающего воздействия на события это не оказывает; события продолжают развиваться с очевидной неизбежностью. Приближение лобового стекла к моему лицу. Усиление грохота. Внезапная тьма, когда разбиваются фары. На удивление приличная дистанция, которую преодолеваем мы вместе с фургоном, пока наконец не останавливаемся. Тишина. Непривычная теснота внутри салона. Знакомый до отвращения запах бензина. Потусторонность Лориного голоса, пока она рассказывает мне о каких-то проблемах с рукой. Сложности с открыванием дверцы. Потусторонность моего голоса, когда я объясняю Лоре, что должен посмотреть, в порядке ли картина. Мои трясущиеся руки, которыми я в темноте пытаюсь развязать узел. Неожиданная вспышка неровного, но такого полезного света со стороны капота. Настойчивость, с которой Лора зовет меня на помощь.
Я уверен в себе, и мне кажется, что я держу ситуацию под контролем. За последние несколько недель я попадал и в худшие передряги и выходил из них победителем. Я знаю, у меня достаточно времени, чтобы все успеть до того, как пламя охватит машину. Достаточно времени, чтобы развязать узел и вытащить картину. Достаточно времени, чтобы открыть переднюю дверцу и освободить Лору. Единственное препятствие на моем пути — это дрожь в руках и проклятый узел, который никак не желает распутываться.
Лора начинает кричать:
— Мартин! Мартин! Мартин! Мартин! — как будто в результате аварии включилась какая-то невиданная противоугонная система. Я осознаю, что гораздо логичнее другая последовательность действий: сначала Лора, а затем узел; тогда мои руки будут меньше трястись, и будет больше света от пламени. Главное не торопиться.
Но дверь заклинило, ремень безопасности застрял, левая рука Лоры выгнута под неестественным углом, она дико кричит, и жар становится невыносимым. К счастью, кто-то отталкивает меня в сторону и без всякой жалости тянет Лору за сломанную руку сквозь спутанный клубок ремня. Я уступаю ему инициативу опасаясь лишь, что его насыщенное парами алкоголя дыхание в любую секунду воспламенится. Зато у меня появляется возможность вернуться к возне с упаковочным шнуром.
Тут я обнаруживаю, что последовательность моих действий оказалась вполне оправданной, потому что прямо на моих глазах пластиковые волокна шнура плавятся и дверца багажника распахивается.
Я тяну на себя картину. Страшный жар не облегчает мне задачу, но я по-прежнему мыслю очень трезво. Первое, что я должен сделать, — это проверить, привязана ли голова падающего в пруд человека между колен. В ярком и неровном оранжевом свете я различаю заснеженные вершины гор и мерцание первой весенней листвы. Но пока мои глаза нашаривают группу людей у мельничного пруда, вся долина начинает темнеть и покрываться пузырями. Желтая полоса равномерно спускается вниз с верхнего края картины, заглатывая синее небо и зеленые склоны. За желтой полосой следует коричневая, а за ней черная.
Мои глаза находят человека у пруда одновременно с чернотой.
И он пропадает из виду.
Внезапно я осознаю жуткую боль в руках и роняю горящую доску.
Человек, деревья, горы, небо — все это навеки исчезает во тьме.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Год продолжает свой неспешный ход. Поздняя весна уступает место лету, лето — осени, осень — зиме, зима — первым грязновато-коричневым признакам новой весны.
Деревья зеленеют, солнечные лучи приносят на землю больше тепла, и крестьяне выходят танцевать. Мои ожоги давно зажили.
Тильда ходит и учится говорить. Она стаскивает книжки Кейт с кухонного стола и усаживается с ними на пол, перелистывает страницы и время от времени издает звуки, напоминающие критические замечания. Очень может быть, что у нас в семье подрастает еще один историк искусства. И даже, вполне возможно, еще один специалист по христианской иконографии — не так давно Кейт ее крестила и начала по воскресеньям брать с собой на мессу. Я этого, конечно, не одобряю, но ничего не говорю.
Только что прошла Пасха, и перед началом старого юлианского года мы снова в коттедже. Кейт вернулась к своей книге, хотя сторонний наблюдатель не заметил бы особого прогресса; чтобы закончить эту книгу, ей потребуются все ее трудоспособные годы — такая уж это особенная книга. Прошлым летом Кейт сильно похудела, что мне совсем не нравилось. Теперь она снова округляется, и мы подумываем о втором ребенке.
«Никогда не возвращайся», — сказала она мне, но «никогда» в данном случае действительно не стоило понимать буквально. Сначала она приехала в Лондон, чтобы кормить и купать меня, пока мои руки были перевязаны, а затем, как я предполагаю, на нее оказал влияние ее исповедник. Потому что перед причастием она должна сходить на исповедь. Конечно, немного унизительно, когда жена возвращается к вам из чувства христианского долга, как бы используя вас для возвышающего чувства самопожертвования. Но иного выбора мне все равно не оставалось, пока я был не способен есть самостоятельно. Могло быть и хуже — исповедник мог сказать ей, что ее христианский долг заключается в том, чтобы привязать мою еретическую голову между колен во время купания и подержать пяток минут под водой.
Я отрываюсь от работы и замечаю, что Кейт смотрит на меня с противоположного конца кухонного стола. Она улыбается. Ее улыбка означает, что любая написанная мной строчка, любое мое слово, любая моя мысль или улыбка не вызывает у нее ни малейшего доверия. Она не верит ни одному моему слову, ни одной букве.
Моя же ответная улыбка означает, что я и сам ничему этому не верю.
Мы постепенно приходим в норму.
Вообще-то в данный момент я думаю, что когда-нибудь обязательно напишу книгу о нормализме. На мой взгляд, это довольно актуальная теория, тем более что моя затея с номинализмом не удалась; мой творческий отпуск давно закончился, а я так и не прибавил к своему труду ни строчки. Я пытался рассказать о своих новых идеях Лоре, тем более что именно она придумала этот термин — «нормализм», но она лишь сказала мне: «Ты опять становишься Ирвингом». Мне потребовалось несколько секунд, чтобы перевести ее комментарий на более понятный язык, и я не смог удержаться от того, чтобы ее не поправить: «Ты хотела сказать — Эрвином». Это ее развеселило. «Каждый раз, когда ты так рассуждаешь, — заметила она, — у тебя на лице одно и то же забавное и важное выражение».
Как только ее отец узнал, что она в больнице и больше не вернется в Апвуд, он тут же приехал, и ее личный кредит был восстановлен. Она отправилась набираться сил в чье-то поместье в Вест-Индии и познакомилась там с Роландом Кофосом, влиятельным лондонским финансистом. У них начался тайный роман, все шло тихо и мирно, пока жена Кофоса не донесла на него в отдел по борьбе с мошенничеством в особо крупных размерах и его при драматических обстоятельствах не поместили в камеру предварительного заключения. Поэтому я стараюсь Лору поддержать. Это означает, что мы иногда обедаем вместе, когда ей нечем себя занять. Боюсь, что за обед платит отсутствующий Кофос, или же ее по-прежнему кредитует отец. Мы с ней друзья, как она и хотела. Каждый раз, когда я с улыбкой смотрю на нее, я вспоминаю, что вместо нее мог бы сейчас смотреть на картину. Каждый раз, когда она улыбается мне в ответ, она вспоминает, что я мог бы променять ее на семизначное число на своем банковском счете. Она жалеет меня. Она давно уже простила мне мою нерешительность, когда я в состоянии шока пытался выбрать, кого сначала спасать из горящей машины. Я же не уверен, что сам простил себя за это.