Одесситки
Шрифт:
Такое предательство могло дорого стоить. Но когда такое случалось, на радость не помешанных на футболе пассажиров, сразу появлялось электричество. Всю злость водитель вымещал на старом трамвае. То он нёсся вскачь, по не вплотную прилегающим рельсам, то возносился над ними, пытаясь лететь. А тормозил и срывался с места трамвай так, что если кто не держатся обеими руками, мог пролететь через весь вагон, не собрав собственных костей. Все пассажиры сидели притихшие, крепко держась руками и упираясь в пол ногами, понимая, сколь большое горе у водителя.
Все, что думают о нем, высказывали, выйдя, наконец, на своей остановке. В выражениях не стеснялись. Тут уже, стоя на твёрдой почве, и водитель, и кондуктор, и всё одесское депо должны были отправиться в труднодоступный путь по известному адресу, обозначаемому тремя буквами. Но произносили все это, отойдя на приличное расстояние от трамвая.
Что такое болельщики футбола, знала вся Одесса. Их клуб под открытым небом размещался на Соборной площади и назывался «фанаткой». После революции сам собор взорвали, но площадь по-прежнему одесситы называли Соборной. Удивительно, как удалось уцелеть на ней памятнику Воронцову. Все гиды с наслаждением декламировали стихи Пушкина, посвящённые этому, по мнению моей бабки, благородному мужу России. «Полуподлец, полунаглец, полуневежда, но есть надежда, что будет полным наконец». На месте храма летом бил фонтан, а зимой устанавливали ёлку. От фонтана до памятника Воронцову и располагалась знаменитая «фанатка». В любое время года, проезжая мимо трамваем, можно было наблюдать эту оживлённую толпу, в основном мужчин. Но встречались среди них и выдающиеся представительницы прекрасного пола. Или, как их считали все, подстрелянные или «больные на всю голову» и «за ними скучает «Свердловка» — так называют в Одессе психиатрическую больницу.
К началу летнего сезона численность «фанатки» увеличивалась в несколько раз. Мой дядька Леонид Павлович уже выбился в начальники одесского УГРО и, выпив пару рюмок, рассказывал своим друзьям много интересного об этой одесской достопримечательности. Кстати, «фанатка» находилась под самым боком одесской уголовки, на той же улице в двух шагах и, естественно, имела там своих людей, как и положено. И была полностью информирована. Туда народ приходил, как на службу. У каждого была своя «должность». На фоне обсуждения проблем футбола, команд и конкретных игроков, бесконечно сыпались, как из рога изобилия, анекдоты. Приезжие, развесив уши, пытались запомнить скороговорки типа:
На море клипер,
на клипер шкипер,
шкипер до клитер,
у шкипер триппер.
Кто-то ловил, кто-то разводил подвернувшихся приезжих «лохов». Там сразу начинали очень уважать жителя какого-нибудь Бердичева, особенно если он только приехал и не успел потратиться. Его сначала угощали сами, как дорогого гостя, потом, по закону, он угощал. После к делу приступали дамы прекрасного пола, приглашая в ближайшую подворотню. Декламируя на ходу и подмигивая глазками с фингалами перефразированные стихи: «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о минете в туалете». Но была и особая каста, она выполняла обязанности по обслуживанию нелегальной букмекерской конторы на Соборке. Эти фраера целыми днями шныряли по одесским конторам, научным институтам, собирая ставки.
Вот они-то и были основным объектом охоты милиции. Поймать их как тунеядцев не было никакой возможности, так как эти мелкие жулики числились кто сторожами, кто помощниками кочегаров. Иерархия на Соборке соблюдалась неукоснительно. Стырить у бабки-торговки стакан семечек в день проведения матча считалось самым последним делом. Наоборот, вместо десяти копеек ей бросают рубчик, ещё говорят при этом: «Спасибо, мать». Вы это где-то еще видели? Ну, я вас спрашиваю? Так лишь говнюк Федюнчик, который на толчке в сговоре со старьевщиками был, умудрился сбондить у старухи семечки вместе со стаканом и попался под раздачу. Напихали ему от души этим же стаканчиком, рожа — какое-то мясное месиво, кровь с дерьмом. А уж как на Коганке намордовали — так и говорить не о чём, слухами вся Одесса полна.
От Федюнчика всегда несло перегаром, как от жлоба пересыпьского, и никакой ветер со штормом не могли вытравить этот запах, густой пеленой накрывавший двор. Весь «Бомонд» с остальными жителями Коганки презирал его. Но и побаивались, знали про связи Федюнчика с блатными и ворами. Они то и дело шныряли туда-сюда, просверливая все насквозь своими колючими глазками.
Никто не считал, сколько у него было приводов и ходок, сбились со счета. Все на Коганке знали, что в далёкой молодости безумно обожавшая Федьку-рецидивиста барышня-дура Лизка призналась в убийстве, которое не совершала, только чтобы спасти своего возлюбленного. Он, конечно, тут же её отблагодарил, совратил и женился на младшей беззащитной Лизкиной сестрёнке Таське, которая приняла его с распростертыми объятиями. Ну а когда Лизка почти через двадцать лет вернулась, как гром среди ясного неба, здесь и понеслось.
Жили они все вчетвером в маленькой комнатушке метров десять, с удобствами во дворе, как у всех на Коганке. К тому времени у Федьки с Таськой был сынишка, который унаследовал все родительские достоинства. Выручало «дружное» семейство только то, что они распоряжались помещением постирочной. Там в основном и обитала несчастная Лизка. Оттуда Таська частенько со скандалом вытаскивала своего ненаглядного, не стесняясь описывать на весь «Бомонд», за каким занятием и в какой экзотической позе она застала эту подлую парочку. В ответ изрядно подвыпившая Лизка, оттопырив свой тощий зад, кокетливо улыбнувшись оставшимися во рту полусгнившими зубами, исполняла на бис свою лебединую песню:
Отскочь, не морочь, я не твоя чмара,
Все блатные говорят, что ты мне не пара.
Этой песней несчастная опустившаяся женщина, погубленная Федькой, который, как рассказывала моя бабушка, некогда в молодости действительно был красавчиком, хотела всем продемонстрировать своё моральное превосходство над этой мразью, по её понятиям.
Мне всегда казалось, что у всех остальных жителей Коганки нет других разговоров, как передавать без конца одни и те же гадости и сплетни о жизни «благородной» семейки, которую — это тоже все знали — трудяга Лизка тащила на себе. В принципе вся троица числилась дворниками, но вкалывала одна она. Федюнчик промышлял по базарам и пивнухам, демонстрируя там, иногда за деньги, свою личную передвижную картинную галерею — выколотые на груди портреты: Ленин, Сталин и Карл Маркс, который ранее был Троцким. Эти незабвенные лица появлялись на теле Федюнчика по мере роста его политического самосознания. Первым из них был Троцкий, который потом вдруг оброс патлами, как неандерталец, и превратился в создателя «Капитала». Бедный Федюнчик, пропустив пару-тройку стаканов непонятной мутной жидкости, брал в руки зеркало и смотрел на подлого учителя капиталистов, упрекая последнего за то, что он, Федюнчик, столько лет носит на себе светлый образ, а толку — хрен моржовый. Обессиленно бил себя в грудь и забывался в пьяном угаре. Вся из себя интеллигентная Таська с немыслимой завивкой на голове перехватывала очередную соседку, рассказывая о своей нелёгкой судьбе, как тяжело ей воспитывать в таких условиях сына. Ей советовали почаще кормить ребёнка, чтобы не попрошайничал во дворе, и, наконец-таки, искупать, а то от него, как от козла, воняет. Про еду Таська умалчивала, а насчет мытья всегда имела один ответ: «Ну хорошо, я его сейчас помою, так через пять минут он весь опять вымажется в грязи. Пусть пока так бегает...» Что тут скажешь?
Не было дня, чтобы сестрицы не сцепились. А если такое не случалось, то на Коганке уже интересовались, в каком лесу волк сдох, что такая тишина наступила. А это, оказывается, сестрицы ухаживали на пару за Федюнчиком, который так пострадал на футболе, якобы за правду. О том, что происходило на самом деле, об украденном у торговки стаканчике с семечками говорили разное. Федюнчик каждый раз заявлялся домой с фингалами и всегда в разорванной вылинявшей тельняшке, демонстрируя галерею произведений выдающихся художников Воркуты, трудившихся на отсидке в поте лица.
Он сидел на итальянском балконе и полоскал рот с остатками зубов, сплёвывая раствор на бельё, развешенное на первом этаже под балконом, и рассказывал небылицы пацанам: «Я им кричу в поле: стяни сначала сапоги, а потом бей по мячу, мазила. А за моей спиной целая скамейка этих сапог. Солдатня несчастная. Расселись, как пижоны, воняют ваксой. Я сразу и не учуял. Одному разве справиться?»
Вот тут и начиналось. Лизка, намордовавшись в уборной, вставляла свои пять копеек: «Ага! Слушайте его больше. Он вам и не такое расскажет. Порвал он их на куски... Хрен два, куда там — герой! Что вы с него хотите? Целку порвать как следует даже не смог, а туда же — языком трепать. Вы ж на него внимательней посмотрите: пидор македонский!» С этой секунды жизнь на Коганке оживлялась. Сначала мордобой, потом примирение и опять всё сначала. Находились честные свидетели, утверждающие, что Федюнчик вообще на футболе отродясь не был. А схлопотал по физии за дело на базаре. Такому свидетелю за свою справедливость теперь доставалось от всей пламенной троицы. Сестрицы Лизка и Таська брали этого бесплатного «посетителя одесского цирка» (сокращённо — поца) на абордаж, за попытку ни за что «вылить грязь на человека». Но Федюнчик только и ждал этого часа, чтобы всем людям показать благородство своей души: «Чего вы хотите, он же приезжий, пришпандорить его всегда успеем, пустил пушку и радуется. Столько воздуха испортил. Сделай так, чтобы я тебя долго искал. Ты меня понял? Слушайте сюда: отпустите его, да не за так. Лизка, объясни ему, какой цурес он получил на всю голову».