Одесская сага. Ноев ковчег
Шрифт:
Юсуф окинул ее цепким, оценивающим взглядом – короткая стрижка, бледность лица, запах лекарств и обвисшая одежда добавили ему всю остальную недостающую информацию.
– Стесняюсь спросить: и где мы едем? – произнесла где-то через час Анька, потирая затекшие ноги.
Юсуф покосился на нее через плечо и не проронил ни слова.
– Это Борька тебя послал?
Юсуф молчал. Анька пыталась задавать вопросы, даже спела громко пару куплетов из «Бубличков», потом из «Интернационала».
– Так, значит? Мой репертуар
Оставив бесполезные попытки разговорить возчика, она крепко уснула.
Поздней ночью ее разбудил Юсуф. Спала она, как оказалась, с максимально возможным комфортом – под головой была свернутая попона, и он укрыл ее своей буркой.
Юсуф молча указал ей на открытую дверь двухэтажного дома. Анька, прихрамывая, зашла.
В большой комнате за накрытым столом она увидела Бориса и какого-то старика-татарина – возможно, хозяина дома.
«Это ж две большие разницы», – усмехнулась про себя Аня: – Боря был одет совершенно по-другому, исчезло загнанное выражение его лица, взгляд поменялся на фирменный изучающе-масляный. Перед ней снова сидел хозяин жизни.
Она поздоровалась, Борис молча кивнул, а старик никак не отреагировал, встал, что-то сказал по-татарски Борису и молча вышел.
– Садись, дорогая Аннушка, угощайся, не сердись на хозяина, у них свои порядки, – согласно им, не пристало женщине сидеть за одним столом с мужчинами, но отказать он мне не может, поэтому решил оставить нас наедине.
Аня не заставила себя долго упрашивать, присела к столу и молча накинулась на еду. После госпитальной кухни и долгой дороги накрытый дастархан одним своим видом вызывал дикое желание съесть все и сразу.
– Ну, давай, рассказывай, – наконец через время обратилась она к Борьке.
– Ты прожуй сначала. Это я тебя буду спрашивать, – хмыкнул он. – Совсем одичала в своем госпитале. Не спеши, не отберут.
Анька демонстративно отодвинула тарелку:
– Хватит, пожалуй.
– Что у меня дома случилось? – спросил сразу он.
– А ты что, вообще ничего не знаешь? – удивилась она.
– Ты можешь объяснить?
Из его наводящих вопросов стало понятно, что Боря вообще ничего не знает о судьбе своей семьи: почему и за что, за какие именно дела расстреляли отца и брата.
Когда Аня рассказала все, что знала, он надолго погрузился в угрюмое молчание и будто бы окаменел.
– Сдали, суки… узнаю кто – убью…
– Что сдали-то? – удивилась Аня. – Ну крутил твой папаша гешефты, мутил что-то из армии налево, вся Молдаванка знала. Но чтоб так зачистили – удивительно… Сильно надо было навредить. Ты сам хоть знаешь, что это могло быть?
Но Боря не отвечал на вопросы Ани, не реагировал ни на старика-хозяина, который несколько раз заглядывал в комнату, ни на женщин, что прибрали стол и принесли новую порцию чая.
Аня поняла – сейчас его лучше не трогать, надо просто ждать.
В ожидании она, осоловев от жирной еды, задремала на подушках, валявшихся здесь повсюду.
Разбудил ее Борис. В руках у него было два стакана, оба почти полные:
– Помянем моих, – не то попросил, не то приказал он.
Аня хотела что-то сказать или спросить, но он пресек эту попытку властным: – Молча!
Что было в стаканах – крепчайший самогон или слабо разбавленный спирт, – непонятно. Аня задохнулась и закашлялась. Борис подал ей воды и скомандовал:
– А теперь – спать. Все разговоры завтра. Тебе приготовили комнату. Можно не запираться, никто не войдет… А впрочем – как хочешь. Здесь спокойно.
Развернулся и ушел в глубь дома.
Тут же появились две женщины и отвели уже плохо стоящую на ногах Аню в комнату на женской половине.
Она в изнеможении рухнула на постель. Заснула моментально, не раздеваясь, – ей было не до того.
Не судьба
Женька выскочила из трамвая и влетела в Еврейскую больницу. Здесь уже лет сорок наводила священный ужас на все родовспомогательное отделение ее свекровь Елена Фердинандовна Гордеева.
Задыхаясь, Женька рухнула на стул возле ее стерильно белого стола с тремя аккуратными стопками бумаг и стеклянной банкой.
– Помоги… те… – она сунула на стол окровавленный платок.
Фердинадовна подслеповато прищурилась и брезгливо отодвинула ее руку.
– Надо же… Что, только сейчас менархе случилось? И как это ты замуж успела выйти несформированной?
– Это не месячные! У меня второй месяц их нет. Я беременная. Была… Наверное… Или что это?
– На кресло! Живо! – Гордеева, несмотря на клятый характер и всепожирающую ненависть к этому молдаванскому отродью, чуть не убившему ее сына, была врачом от Бога.
– Так, – она закурила папиросу прямо в кабинете. – Сейчас я тебе сделаю укол. Идешь домой и ложишься и не встаешь. По нужде – только на ведро, не дальше. И молишься. Кому хочешь – Господу Богу, компартии, Чарльзу Дарвину. Не прекратится – снимешь корону и придешь. Я после семи дома.
Женька всхлипнула и благодарственным тычком то ли кивнула, то ли поклонилась.
Рано утром Гордеева прикоснулась к маленькому распятию возле кровати и перекрестилась: – Спасибо, Господи, приклеилось.
А в обед прямо во время приема в ее кабинет ввалилась рыдающая Женя.
Гордеева выгнала всех и заперла дверь. Осмотрела. Прощупала живот. Положила руку на лоб.
– Чиститься будем. Нет беременности.
Женька рывком села на кресле и заорала:
– Не буду! Не трожь меня! Врешь! Ты все врешь! Ты меня ненавидишь! Ты хочешь, чтоб я не родила!