Один день без Сталина. Москва в октябре 41-го года
Шрифт:
Страх, вспоминали очевидцы, овладел москвичами: «Выходя утром на улицу, они с тревогой всматривались, стоит ли на посту на площади наш советский милиционер или уже немецкий солдат».
Далеко не все москвичи боялись прихода немцев.
Эмма Герштейн вспоминает, как соседи в доме обсуждали вопрос — уезжать из Москвы или оставаться? Собрались друзья и соседи и уговаривали друг друга никуда не бежать.
«Языки развязались, соседка считала, что после ужасов 1937-го уже ничего хуже быть не может. Актриса Малого театра, родом с Волги, красавица с прекрасной русской речью, ее поддержала.
— А
— Ну, так что? Будем унижаться вместе со всей Европой, — невозмутимо ответила волжанка».
«Вечерняя Москва» напечатала (уже в наше время) воспоминания Зои Михайловны Волоцкой, которая с семьей жила в большой коммунальной квартире на Софийской набережной, рядом с Домом правительства. Она не могла забыть бомбежки:
«Бомбили крепко — рядом, через Москву-реку, Кремль! Прятаться было некуда, нарыли во дворе каких-то ям или траншей. До убежища в метро «Библиотека Ленина» далековато, да и Каменный мост под ударом. А бомбы падали неподалеку, и дом трясло непрерывно. С потолка штукатурка обваливалась целыми кусками, стекла в окошках, крест-накрест заклеенных полосками бумаги, звенели, а иногда и вылетали.
Вокруг было много разрушенных домов. Из них часть людей переселили в закрытую церковь неподалеку от Москворецкого моста. Наспех соорудили в ней какие-то перекрытия, перегородки, и получилось нечто вроде каморок. На свалках люди раздобывали примусы, коптилки, рваные одеяла…»
Но самое поразительное другое: «В середине октября, когда в Москве началась паника, управдом Ульянова принесла в квартиру фотографии Гитлера и сказала, что у кого будет висеть такой портрет, того немцы не тронут. Никто не захотел брать Гитлера, и только Матрена Прокофьевна, которая торговала на улице водой с сиропом, взяла портретик и стыдливо спрятала его под передник — на всякий случай».
«Только один раз за весь этот страшный отрезок времени у меня полились слезы, и я зарыдала от злости, — вспоминала Елена Александровна Кузьмина. — Я встретила полотера, который когда-то натирал у нас полы. Он спешил со всей своей полотерной снастью, когда мы столкнулись с ним нос к носу. Я спросила его, уж не натирать ли полы он спешит?
— А как же… Сейчас самые заработки. Немцев ждут. Готовятся.
— Кто это ждет немцев? Да что это за люди?
— А может, они всю жизнь этого ждали…
— А вы что же?
— А мне что? Деньги платят, и хорошо… Увидев мое лицо, полотер понесся дальше, и не успела я опомниться, как он исчез за углом. То, что есть в Москве такие люди, вернее, нелюди, которые собираются встречать немцев, повергло меня в ужас.
Придя домой, я дала волю слезам. В это страшное время из всех щелей вылезли какие-то мерзкие твари. Те, которые могли спокойно смотреть на голодного ребенка. Те, которые спокойно зарабатывали на смерти и несчастье ближнего. Всколыхнулась всякая дрянь, которая осела где-то глубоко на дне…»
Молодая женщина, чей муж сгорел в танке под Смоленском, решила идти на фронт. Написала заявление. Ее вызвали в ЦК комсомола и направили в Рязанское пехотное училище. Вот что она увидела у здания Московского университета 16 октября:
«Возле памятника Ломоносову полыхал огромный костер, в который из окон библиотеки летели тома Ленина,
— Что мне делать? — спросила я.
— Немедленно уезжать!»
Руководитель московской партийной организации поражался:
— У нас сейчас участились случаи проявления антисемитизма. Ведь это же факт, на это тоже закрывать глаза нельзя. Между тем у нас как-то совершенно стыдливо эти вопросы обходят. Как так, у нас антисемитизм, откуда, помилуйте! Надо вести борьбу с этими явлениями…
Выяснилось, что советские люди несут в себе огромный запас заблуждений, фобий, предрассудков, сохраняемых в неприкосновенности внушенной им уверенностью в собственной правоте. Интернационализм, братство народов и многое другое оказалось не более чем красивыми лозунгами.
До того скрытый антисемитизм вспыхнул — в ожидании прихода Гитлера. Люди с откровенно фашистскими взглядами в те октябрьские дни перестали стесняться.
«Я чувствовал, как эти люди вдруг начали стремительно преображаться на моих глазах, — вспоминал Первенцев. — У них начинали вырастать клыки, появляться бешеная слюна. Я видел, что здесь уже зреет страшная организация черносотенцев, кровожадных и безрассудных, которые выпрыгнут из своих нор с гирьками — еще до подхода регулярной немецкой мотоколонны. Мерзавцы… Самое страшное, что встало перед моим взором, — это люди смрадного подполья, поднимавшиеся и отряхнувшие с себя паутину… На Россию надвигались новые политические охотнорядцы. Шли бандиты под стон немецких стальных гусениц!»
О фашистских зверствах мало что было известно. Не было еще чувства ненависти к врагу. Александр Щербаков говорил:
— У нас в Москве арестовано немало людей, которых засылают немцы. Люди разные. Есть крестьяне полуграмотные, есть женщины, иногда очень грамотные. Особенно используют уголовников, используют бывших кулаков. Одним дают задания по диверсиям, мы таких переловили немало. Но значительной части дают одну установку — идите и расскажите, что мы вас не били, никого не бьем, не режем. Наоборот, вас напоили водкой, накормили, хлеба дали на дорогу. Вот, товарищи, какова механика, ясная, простая и очень коварная. И этой механики многие не видели, не разгадали. И находятся и среди партийных люди, которые наслушаются и говорят: немцы не трогают русских людей… Ничего подобного, товарищи, мерзости творят невероятные! И нет таких преступлений, которых бы не творили в отношении прежде всего коммунистов, в отношении трудящихся. Как могло произойти, товарищи, такое ослабление партийно-политической работы, какое у нас произошло?
Но партийная пропаганда в октябре сорок первого действовала слабо.
«Мы встречали крестьян, которые ругали советскую власть открыто и говорили нам, что лучше жить сытым рабом, чем голодным свободным, — записывал в дневнике выехавший из Москвы Аркадий Первенцев. — Мы видели колхозников, открыто ждущих прихода Гитлера, мечтающих о смене режима… Из ста человек — сто не верило в благополучный исход войны… Но власти сидели крепко на своих местах, и защита столицы заставила притихнуть эти настроения. Город гудел, особенно окраины. Рабочие крупнейших заводов ругали власть и угрожали».