Один день солнца (сборник)
Шрифт:
Костька молча кивнул. Он пригнулся ниже, словно далекий красный огонь, резко выбивавшийся из дымного вихря, мог в самом деле смахнуть и его с неудобной, ненадежной опоры. Туда, за Выгонку, — западную окраину города, с тревогой поглядывали люди, когда говорили о войне. В той стороне безвозвратно скрывались спешившие к фронту эшелоны…
Напротив, на толевой крыше сарая, показалась Лизка Щекотихина, ползущая на коленях вдоль карниза.
— Лизка! Куда тя, заразу, понесло? Ай, господи-и! — тут же донесся снизу истошный крик ее матери. — Ребяты где? — Она поглядела в даль
Погрозив дочери кулаком, не переставая стенать, Лизкина мать побежала вдоль домов. Где-то за углом тоже слышались глухие испуганные вскрики и плач, словно за плотной стеной причитали над несчастьем. Из ближнего проулка навстречу Щекотихиной выскочила Кофанова Лина — толстая, нездорово разбухшая баба. Как наседка цыплят, гнала она впереди себя своих светлоголовых малолеток. Лизкина мать приостановилась, спросила что-то у Лины и тут же, наддав голосу, побежала дальше, в проулок.
Лина, подталкивая выводок к дому, увидела на крыше Костьку и так же, как только что мать на Лизку, — испуганно. и зло закричала:
— Куды ты выперся, ирод! Слазь счас же!.. Пожар на весь город, а он вон тебе что!.. Погоди, мать с работы придет, она тя, апостола, погреет…
У Кофановых хлопнула дверь. Плача, пробежал еще кто-то по улице.
«Шпионы… шпионы…»— прошелестело понизу — по палисадникам, дворам и закоулкам, по листьям замерших кустов. И обдало душу липким холодом, как если бы вдруг оказался среди ночи в глухом незнакомом месте, где каждый звук неожидан и неясен и даже собственные шаги отдаются по-чужому… Или, может, это послышалось Костьке — то, о чем только и говорили в последние дни на работе у матери, предупреждали по радио, толковали соседи, сходясь по вечерам у колонки?
Он бросил последний взгляд в сторону маслозавода. Любопытства наблюдать пожар не было. Не было желания с острой и вместе с тем сладостной тревогой торопиться к огню, чтобы успеть увидеть его безжалостную, необоримую силу, почувствовать беспомощность людей перед его слепою властью.
«Шпионы…»— Костька мгновенно скатился с крыши и влетел в комнату. Маленькая сестренка уже проснулась, она хныкала и ворочалась, пытаясь освободить спеленутые руки. Костька сунул ей в рот выпавшую пустышку и быстро вернулся к двери, заложил в гнезда литой, отполированный ладонями деревянный брусок.
С того часа жизнь и переломилась, это Костька мог сказать совершенно определенно. Словно чудовищным лезвием рассекли ее на две части — довоенную и сущую. И довоенная, немудреная и ясная, разом отошла, отодвинулась за какую-то далекую стеклянную ограду и сияла оттуда неправдоподобно теплым светом. Там, за этой сверкающей стеной, осталось высокое звонкое небо с неторопливым бегом облаков, привычные утренние звуки просыпающегося города и томительное предчувствие грядущих радостей каждого нового дня в кругу милых сердцу приятелей. Остались первые тайны и первые прозрения — знаки пробуждения новых, неведомых доселе, сладко тревожащих сил. Остались прежние заботы и забавы…
Рыжоха встретилась Костьке и перед самым уходом из города. Все привычное глазу —
— В деревню? — закричала Рыжоха от своего дома, увидев, как долго запирает двери и проверяет верность замков Ксения, Костькина мать.
Костька утвердительно кивнул. На руках у него была туго завернутая в тонкое одеяло Ленка. Рыжоха видела, как тяжело ему держать в одной руке сестру, в другой — большую, набитую доверху корзину.
— А вы? — Костька вроде бы и не произнес слов, а только вскинул голову и показал глазами на дорогу.
— Не-е, мы остаемся, — без заметного страха отозвалась Рыжоха и поглядела на свои окна, за которыми проглядывались плоские лица приникших к стеклам Личихи — Рыжохиной матери — и ее деревенской сестры, заявившейся накануне.
Рыжоху сердито поманили из-за окна. Она шмыгнула в приотворенную изнутри дверь. А Костька, передав Ленку матери, перехватил поудобней плетеную ручку и, не имея сил нести корзину отстранив от ноги, пританцовывая, заспешил следом.
За спиной у Ксении висел мешок, на лямки пошла светлая тесьма, долгое время хранимая в комоде на всякий случай. Вот он и пришел. Тесьма не очень широка, да все не веревка — меньше врезается в плечи.
Ксения приостановилась, подсадила свободной рукой груз у поясницы и поймала витую дужку корзины.
— Ничего, сынок, терпи, — сказала она, сдерживаясь, чтобы не обернуться, не поглядеть еще раз на родное гнездо, где оставляла не только обжитые до слепого осязания потертые углы и пороги, но и немалую долю своей души, впитанной старыми стенами за долгие годы жизни. Однако не пересилила тяги, задержала шаг, оглянулась. «Сохрани бог… сохрани и помилуй…»— шевельнулись губы так же точно, как шевелились когда-то у матери, испрашивающей у судьбы милости.
За пыльным элеватором, где шоссе крутым загибом уходило под железнодорожные мосты, кипел затор. Гудели машины, ругались люди, и, перекрывая их хриплые голоса, ревел скот. Большой гурт живым наплывом запрудил горловину тоннеля. Измученные гуртовщики хлестали палками голодных, давно не доенных коров, пинками расталкивали овец. Многие коровы хромали — копыта их были сточены до живого.
Пешие беженцы взбирались на насыпь и переходили пути поверху. Так поступила и Ксения. Она с трудом поднялась на полотно — подъем был крутой. Внизу, в пыли и жару, копошилась никем не управляемая зыбкая масса. Как искры из костра, вырывались из общего гула хриплые отчаянные крики. Подпирая передних, не видя, что там, в голове, происходит, беспокойно и требовательно сигналили шоферы все новых, подходивших от города машин.
Ксения остановилась. Передав сыну живую ношу, вытерла уголком одеяльца потное лицо, еще раз — за насыпью уже ничего не увидишь — поглядела из-под руки в сторону дома. Солнце набирало высоту — глазам было тяжело… Дальняя застройка расплывалась в сизом мареве.