Один год
Шрифт:
– А что же ты судишь?
– Да вот, например, хоть фотография эта – колибри от старого индюка. Наверное, юмора не понимаю, но не нравится.
– Ей, думаешь, самой нравится? То-то, что нет. Но это у них большой артист, иногда заходит душу отвести, вот и неловко со стенки снять. Ты на Катеньке женишься и снимешь, ей с тобой страшно не будет…
– Да ты, брат, что? – испугался и сконфузился Лапшин. – Жениться! Да на кой ей я? Ты соображаешь? Она артистка, а я…
– А ты? – с веселым любопытством спросил Ханин. – А ты? Договаривай! Или это обязательное свойство положительного персонажа – скромность?
Взяв Лапшина под руку, он близко посмотрел на него и сказал убежденно, настойчиво и громко, словно глухому:
– Сволочь твоя лисичка-сестричка, а ты замечательный человек, Иван Михайлович, на таких, как ты, советская власть стоит и такими, как ты, держится. Ты знаешь, я сентиментальности лишен начисто, лишних слов не болтаю, за редким, впрочем, исключением. И восторженную истеричность в людях не терплю. Но тебе я должен сказать, чтобы в жизни ты эту проклятую серость не вспоминал. Я тебе должен сказать, что когда я как журналист вижу где-либо и какое-либо безобразие, а оно случается не раз и не два, покуда живешь и дело делаешь, – я всегда рассуждаю так: есть у нас Лапшины, много их, этих Иванов. Именно так я думаю, чтобы дрянь, пошлость, безобразие не застило мне перспективу. Ты не думай, что я спьяну, мы все одну бутылку шампанского выпили, я тебе, Иван Михайлович, этого никогда не говорил и не скажу больше никогда, но ты знаешь, что ты со мной сделал в одну худую минуту моей жизни? Помнишь?
– Это с пистолетом-то? – улыбнулся Лапшин. – Да, ничего, хитро обделал. Но покуда что-то не помогло, а? Все ведь киснешь!
И так буднично, так спокойно он это сказал, что Ханин даже немножко обиделся, толкнул Лапшина плечом и молчал до самого дома. А Лапшин тихонько насвистывал: «Ты красив сам собой, кари очи» – и шагал, сунув руки глубоко в карманы реглана, будто не замечая насупившегося Ханина.
В комнате за празднично накрытым столом сидел насмерть разобиженный Окошкин, такой ужасно разобиженный, что даже не обернулся, когда вошли Лапшин с Ханиным. И Патрикеевна тоже была оскорблена, молчала, только шуршаньем шелка своего платья выдавая обуревающее ее негодование.
– Вы чего оба словно мыла наелись? – спросил Ханин.
– А того, – ответил Василий Никандрович. – Того… того, что мы с ней, как радио услышали, так и занялись, а вам до нас дела нет. Я вот, например, консервы купил, совершенно новый выпуск – «Лещ в желе», я икру достал свежую и слоеное тесто, а Патрикеевна, хотя и инвалид, но развернулась – и с жарким, и с пирожками, и с курицей под этим…
– Под соусом пикан, – железным голосом сказала Патрикеевна. – И еще лоби зеленое сделала по-грузински, как товарищ Альтус учил.
– Вот именно! – кивнул Окошкин.
Ханин и Лапшин переглянулись и, ни о чем не уславливаясь, поняли друг друга.
– Так мы же не виноваты! – воскликнул Ханин таким лживо-искренним голосом, что даже Иван Михайлович ему поверил. – Мы безумно есть хотим. Мы маковой росинки не имели во рту. Я вашего Лапшина в редакцию возил, в эту, в как ее, в радиоредакцию, интервью брать. И Иван Михайлович там все подробно рассказывал, а я спрашивал, а он опять рассказывал, а я опять спрашивал. Это же не шутка…
– Хоть бы позвонили на квартиру, – сказала Патрикеевна. – Верно, Вась?
– Ну,
Пришел Антропов, сели за стол. Давясь, Ханин и Лапшин ели и закуски, и проклятую курицу соус пикан, и пирожки, и новый выпуск консервов. И водку пили, и мадеру, и пиво. А телефон все звонил – без конца. Последней позвонила Галя Бочкова:
– Иван Михайлович, дорогой наш! – заговорила она, чему-то смеясь. – Вы ж меня простите, глупую дуру, но я вас не пригласила на блинчики со шкварками. Не разобралась. Завтра форменно сделаю. Мой Бочков ругал меня и корил меня, а теперь я запьянела-а… Ой, Бочков, да не липни же! Вы скажите ему, товарищ начальник, разве ж мы молодожены? Тут люди сидят – Побужинский сидит лично…
Бочков вырвал у нее трубку и сказал все, как положено, про высокую правительственную награду и про то, что завтра Галя приглашает товарища Лапшина «форменно», а потом добавил, видимо закрывая трубку ладонью:
– Повязали, товарищ начальник, обоих. Крышка теперь Дроздову.
– Сопротивлялись?
– Нормально всё.
– Ну, будь здоров, Николай Федорович, – сказал Лапшин. – Желаю и дальше тебе, как ты заслуживаешь, всего самого лучшего.
– Надеюсь, товарищ начальник, награду оправдать…
– Давай, брат, оправдывай…
Патрикеевна, покраснев от выпитой мадеры пятнами, разливала чай. Антропов курил, думая о своем невеселом, Окошкин жаловался Ханину, как психологу человеческих душ, на поведение Ларисы. Лапшин вышел в коридор и по коммунальному, общеквартирному телефону позвонил Балашовой. Это было свинством ее будить, но он не мог иначе. Он должен был сейчас услышать ее голос, услышав, повесил трубку, улыбнулся, покачал укоризненно головой сам себе и сел в коридоре на сундук…
Парень смелый
Он еще читал газеты, когда начались утренние поздравительные звонки. «Лапшин И.М.» – прочитал Иван Михайлович и почему-то пожал плечами. Вздохнув, принялся одолевать изложение речи Гитлера о том, что Австрия, Чехословакия и Мемельская область захвачены имперскими войсками как «необходимый вклад в дело мира».
Услышав по телефону голос Митрохина, Лапшин подумал: «Хитер бобер», вежливо поблагодарил за поздравление и осведомился, как насчет предложения «уйти на тару». Андрей Андреевич весело посмеялся, превращая все в шутку, потом серьезно добавил:
– Хаханьки-то хаханьки, но порохом здорово пахнет. Речь дочитал?
– Нет, читаю.
– С Польшей пакт о ненападении аннулирован. Ловко?
– Что ловко-то?
После Митрохина позвонили из пригорода, и старческий голос сказал:
– Не помните? Густав Густавович Леман, конфетчик. Не помните?
– Не помню, – сказал Лапшин.
– В девятнадцатом году вы в моей хижине отлеживались, – сказал Леман, – вас тогда ранили в голень. Не помните?
– А, помню, – радостно сказал Лапшин, вспоминая домик уютного седоусого богатыря, возившегося с канарейками, вкусный кофе и булочки из картофельной кожуры…