Один год
Шрифт:
– Чего свистишь? – сказал старик. – Нечего тут посвистывать. Петь пой, а свистеть нечего.
– Ладно, – сказал Жмакин, – петь я тоже могу.
И, прищурившись на тисочки, на напильник, он запел, и пел долго, думая о себе, о своем детстве и испытывая чувство торжественного покоя.
В понедельник он тоже вышел на работу, во вторник нечаянно проспал и испугался – погонят. Но никто его не погнал. Старик рассказывал, как запсиховал, похоронив единственную дочку; Андрейка, оказывается, был запойный и на этой почве, как выразился старик, «получил
– Ну да? – удивился Жмакин.
Андрейка, весь красный, кивнул…
Работал Жмакин не торопясь, пожалуй только для удовольствия и для того, чтобы не чувствовать себя больным. С приемником дело подвигалось туго. Это был не виданный еще им тип, в схеме он разбирался с величайшим трудом, но все-таки понемножку разбирался, и наконец приемник заработал. В мастерской вдруг заиграл рояль, Жмакин победно зыркнул зелеными глазами и сказал:
– Это что! Ремонтировал я один «супер», так вот где закачаешься. Никакой отстройки, никакого фона, кнопочку нажал и пожалуйста – слушай любую столицу мира…
Немножко поврав и послушав концерт, он пообедал, а потом отправился в контору за получкой. Кассирша выдала ему четырнадцать рублей сорок копеек. Усмехнувшись, он сунул деньги в карман. Давно-давно не было у него денег, заработанных таким путем. И странно ему было, и смешно, и почему-то неловко чего-то…
А в парке его ждал Лапшин, покуривая на солнцепеке, щурясь и думая какую-то свою особую думу.
– Ну как? – спросил он, протягивая Жмакину передачу.
– Можно в тюрьму, – сказал Алексей, косясь на Ивана Михайловича. – Кстати, помните, Корнюхой вы интересовались…
Лапшин вдруг быстро, коротко и очень серьезно на него взглянул.
– А что?
– Да ничего. Рассказывал он мне, когда мы с ним вместе сидели. Брал Корнюха магазин здесь неподалеку, на Петроградской. Не в цвет дело вышло. Подняли по нем ваши дружки стрельбу, в том числе товарищ Бочков. Подранили. Он, конечно, свалился. Его в больницу. Лечили чин чинарем, бульончик там, сухарики, киселек, это вам для здоровья нельзя, а это можно. Вылечили. А потом – десять лет.
– Бывает! – сказал Лапшин равнодушно. И спросил: – Тебе известно, что именно Корнюха убил Толю Грибкова?
Жмакин чуть-чуть отшатнулся от Лапшина, подумал и тихо ответил:
– Нет. Неизвестно.
– Так вот знай. И байки про этого гада лучше не рассказывай.
– А он верно гад? Может, как и у меня, судьба поломатая?
– У него не «поломатая», – передразнил Лапшин. – У него, Алеша, своя судьба. Своя.
И такая спокойная, такая уверенная и ничем не поколебимая ненависть прозвучала в этой короткой фразе Лапшина, что Жмакин даже голову втянул в плечи и замолчал надолго. Молчал и Иван Михайлович. Яркое весеннее солнце пекло им лица, от доброго пьянящего воздуха клонило ко сну. Уже набухли почки, крепко пахло землей, молодой березой…
– Что ж, давай съездим, – сказал Лапшин, – тебе полезно по улицам проехаться, хорошо для здоровья…
– Ох, об моем здоровье у всего вашего Управления одно только и есть беспокойство, – сказал Жмакин. – Ночи не спите, включая самого товарища Баландина.
– Может, и не спим, – усмехнувшись чему-то, ответил Лапшин. – Кто нас, Жмакин, знает, мы люди секретные…
У ворот больницы стояла машина. Жмакина выпустили беспрепятственно, неловко ему было только, что позабыл переодеться, так в спецовке и сел рядом с Лапшиным. Иван Михайлович, крякнув, захлопнул дверцу, вывернул руль, машина двинулась, разбрызгивая сияющие весенние лужи.
– Для чего вы меня везете? – спросил Жмакин.
– Для одной встречи.
– Подходики, – сказал Жмакин. – Все вы ко мне подходите. Кабы еще молодой, а то слава богу.
– Прожита жизнь?
– Не надо ко мне подходить, – жалобно заговорил Жмакин. – Честное слово, товарищ начальник, не надо. Я больной человек, психованный, нахожусь на излечении, самоубийство со мной было, чего вы меня тревожите? Папироски, лимончики, беседы. В тюрьму так в тюрьму. Воспитание ребенка. Я не ребенок! Я – жулик! Правильно?
– Правильно! – сказал Лапшин.
В Управлении он своим ключом отпер дверь кабинета, аккуратно повесил плащ на распялку, сдвинул кобуру назад, собрал со стола все бумаги и уложил их в сейф. Взглядом Жмакин следил за ним, ожидая подвоха. Лапшин подмигнул ему и сказал весело:
– Ладно, Алеха, не сердись, печенка лопнет.
Засмеялся и позвонил. Косолапо ступая, вошел огромный Криничный, мельком взглянул на Жмакина, подал Лапшину записку. Иван Михайлович прочитал и велел:
– Когда пообедает – сюда. А нам распорядись, сделай одолжение, чаю. И бутербродиков, что ли? На всех троих. Будем мы тут чай пить. Будешь, Алексей, со мной чай пить, или оно тоже подходцы?
– Буду! – веселея, сказал Жмакин.
Криничный вышел. Лапшин велел Жмакину сесть рядом с собой. Алексей покорно сел. Его немножко лихорадило от предчувствия чего-то удивительного, небывалого еще в жизни. И лицо горело, и сердце колотилось. Лапшин задумался, потирая щеки ладонями, большое, свежее лицо его стало грустным. Тикали часы в деревянной оправе. Под большим зеркальным стеклом на сукне стола были разложены фотографии – незнакомые, суровые военные люди.
– Это дружки мои, – словно самому себе, сказал Лапшин. – Никого уже в живых не осталось. Боевые дружки, не штатские. Эх, войны, Алеша, войнишки, вот повоюешь – узнаешь, где люди познаются…
И он с серьезным вниманием, несколько даже по-детски, склонил голову к фотографиям. Жмакин тоже глядел, чувствуя неподалеку от себя широкое, жиреющее плечо Лапшина.
– Вишь, сколько их у меня, дружков…
Но Жмакин уже не видел их.
Он смотрел на дверь, в которой, словно в большой раме, стояла маленькая, рыженькая. Неля, почти не изменившаяся с тех дней, та Неля, из-за которой все и случилось, та Неля, которую не вызвали в суд потому, что она уехала, убежала, испугавшись братьев Невзоровых…