Один год
Шрифт:
«Извиняюсь, я по рассеянности съел всю колбасу, а также булку, а также масло. Прошу Патрикеевну ни в чем не винить. Ваш Василий».
– Видишь, – сказал Ханин. – А ты беспокоился. Иначе он бы не съел все по рассеянности…
В понедельник с утра в бригаду к Лапшину пришли артисты во главе с Захаровым, но Иван Михайлович был занят, и с ними занимался Бочков. Ревнивая Галя, услышав про артистов, тотчас же явилась и, сердито сдвинув бровки, периодически давала понять гостям, что она здесь хозяйка и, кроме того, состоит в законном браке с Николаем Федоровичем, который для всех
Балашова погодя постучала в кабинет Лапшина. Он крикнул: «Войдите!» – и опять заговорил по телефону, а когда понял, кто к нему вошел, неожиданно для Катерины Васильевны устало и виновато улыбнулся. И заметил, что со вчерашнего вечера Балашова побледнела, словно вовсе не спала, и что на ней новая вязаная кофточка, которую он никогда раньше не видел. Сумки у нее по-прежнему не было, и карманы кофточки оттопыривались, как у школьника-первоклассника.
Иван Михайлович говорил по телефону долго, и не столько сам говорил, сколько слушал, односложно отвечая своему собеседнику и глядя на Катерину Васильевну, которая по своей привычке что-то грызла. Она очень любила ту странную, негородскую еду, которая нравится детям, – дынные семечки, капустные кочерыжки, кедровые орехи, и часто жаловалась, что не могла достать моченых яблок, а еще лучше мороженых, или стручков гороха, притом еще какого-то конского. А Ханин уверял, что своими глазами видел, как Балашова ела обыкновенную сосновую шишку.
– Можно, я у вас тут немножко посижу? – спросила Балашова, когда Лапшин повесил трубку.
– А там неинтересно?
Лапшин кивнул головой в ту сторону, где Бочков беседовал с артистами.
– Нет.
– Почему?
– Неинтересно! – упрямо произнесла Катерина Васильевна.
– А все-таки почему?
– Они прикидываются, – с усмешкой ответила Балашова. – Наверное, потому они и не любят меня, что я вижу их насквозь и не участвую никогда в их штуках…
– Кто они?
– Мои сотоварищи. Наверное, в других театрах иначе; наверное, у нас просто народ не тот подобрался, но, знаете, не могу я, и все тут. Все эти высказывания, что для них не пишут достойных пьес, что они принуждены играть плохие роли, в то время как…
– А разве это не верно?
– А разве Варламов и Давыдов изумляли зрителей только в хороших пьесах? Они черт знает в чем играли, и это черт знает что становилось чудом…
– Не знаю, не слыхал, – сказал Лапшин.
– А я слыхала! – с вызовом ответила Катерина Васильевна.
– За это вы на них и сердитесь?
– Да нет! Просто сама я злой человек. А вообще… Ну что они прикидываются? Сейчас играют в то, что им очень интересно слушать Бочкова. На днях были мы у врачей в Академии, и они все притворялись, что сами в душе врачи…
– Сердитая вы сегодня! – сказал Лапшин.
– А вы добренький! – блеснув глазами, сказала Балашова. – «Люди – хороший народ», – похоже и смешно передразнила она Ивана Михайловича. – Люди – хороший народ, а сами берете свой револьвер и в этих хороших стреляете!
– Я в хороших не стреляю, – ответил Лапшин. – Я преимущественно стреляю, когда в меня стреляют.
– А в вас только плохие стреляют?
Иван Михайлович молча и удивленно взглянул на нее и встретил ее злой и напряженный взгляд.
– Плохие? Значит, и я очень плохая, потому что иногда мне хочется в вас выстрелить.
– За что же это? – искренне удивился он.
– Ах, да что, – сказала Катерина Васильевна, – что о глупостях толковать!
Потянув из карманчика зеркальце, Балашова рассыпала орехи, ключи, серебро и выронила две скомканные пятирублевки. Губы ее внезапно, совсем по-детски дрогнули, по всей вероятности она бы заплакала в голос, не войди в это время строгий, с осиной талией Павлик и не доложи на ухо Лапшину, что профессор Невзоров прибыл и ожидает.
– Просите! – сказал Лапшин.
Катерина Васильевна все еще собирала свои орехи и пятиалтынные. В дверях она столкнулась с Невзоровым. Он уступил ей дорогу и растерянно остановился у косяка. Это был человек лет за пятьдесят, с густыми, сросшимися у переносья бровями, с обветренным, дубленым лицом. Седые волосы были стрижены коротко, глубоко сидящие глаза смотрели настороженно. Несколько мгновений он взглядом словно бы примерялся к Лапшину, потом вздохнул и, сразу устав, спросил:
– Я – Невзоров. Вы…
– Я Лапшин. Садитесь.
Выражение муки мелькнуло в глазах Невзорова, но руку он Ивану Михайловичу не протянул и сел поодаль, словно Лапшин был ему врагом.
– Вы желали ознакомиться с делом ваших сыновей, – твердо произнес Иван Михайлович. – Дело закончено и в самое ближайшее время будет передано в суд. Садитесь вот сюда, к столу, здесь вам будет удобнее читать…
– Какие уж сейчас удобства, – с горькой и короткой усмешкой сказал Невзоров. – Сейчас, да еще здесь…
– В каком смысле – здесь? – холодно осведомился Лапшин.
– Да в самом нормальном, – вскипел Невзоров. – Арест, сыск, милиция…
– Не понимаю вас.
– Да что же тут понимать! – воскликнул Невзоров. – Что же понимать, когда во всем мире полиция и сыщики…
– Во всем мире полиция и сыщики защищают интересы имущих классов, – жестко и угрюмо сказал Лапшин. – И мне странно, что вы, кажется профессор, уподобляете нас…
Невзоров перебил:
– Знаете, мне сейчас не до прослушивания лекций…
– А я бы хотел досказать фразу: в данном деле, кроме всего прочего, мы, товарищ профессор, вели сложную борьбу за обездоленного человека, за сироту, за его будущее – против довольно организованной силы в лице многих значительных имен. И в вашем раздражении вы это, пожалуйста, не забывайте!
– Не забуду! – отмахнулся Невзоров, и по его лицу было видно, что он не слышал слов Ивана Михайловича.
Лапшин положил на стол толстую папку, Невзоров вынул из футляра очки, закурил и, сильно затянувшись, зашелестел листами. Читал он быстро, крупные губы его перекатывали мундштук давно погасшей папиросы, левой рукой он почесывал шею, потом пальцами стал отдирать воротничок, словно задыхался. Погодя это прошло. Лапшин делал вид, что ничего не замечает, людям невзоровской складки не подашь стакан воды, не скажешь утешительное слово, – Лапшин это понял сразу.