Один на один
Шрифт:
Мне никогда не приходилось убивать птиц и зверей. Не знаю, смог бы я сделать это там, на материке, где-нибудь на охоте в сопках. Наверное, нет. Я не охотник. Я слишком люблю живое, чтобы его разрушать, и не понимаю тех, которые радуются удачному выстрелу или добыче, попавшей в капкан. Разве можно радоваться чьей-то гибели? Ведь то существо, которое убивают, — оно тоже чувствует, тоже борется за жизнь, у него так же, как у всех, есть удачные и неудачные дни, оно так же радуется солнцу, свободе, простору. И вдруг приходишь ты, вооруженный своей хитростью и своей техникой, от которой практически невозможно спастись, гонишься
Но тут я просто голову потерял от голода.
Я даже не заметил, как придушил первого цыпленка, а в руках у меня уже оказался второй.
Метался по камням, засовывая цыплят со скрученными головами за пазуху рубашки, и они слабо шевелились где-то у моего живота, а я не помнил себя от какого-то дикого азарта. Только тогда, когда совать уже было некуда, пришел в себя. Рубашка оттопыривалась со всех сторон, я с трудом поворачивался, весь как бы погруженный в теплый пух, и последний задушенный мною цыпленок торчал из-за полурасстегнутой планки у самого горла.
Вечером я разжег костер на палубе катера и ел горячее полуподжаренное мясо, от которого остро пахло жженым пухом.
Наевшись до одурения, забрался в каюту и попытался заснуть на полу, но от железа было так холодно, что пришлось подняться к кустам, нарезать веток и устроить из них подстилку. И все равно было холодно.
СВОБОДНЫЙ ДЕНЬ
По моему календарю шло воскресенье, тридцать третий день жизни на острове. Больше месяца!
Я решил в этот день вообще ничего не делать. С утра сходил к роднику, умылся и перенес кое-что на катер из палатки. Потом пересчитал добытых вчера цыплят. Их оказалось двадцать восемь. Большие, каждый размером в мой кулак, и необыкновенно вкусные. И никакой рыбой от них не воняло. Вот если бы только соли…
До блеска, с песочком надраил найденную в шкафчике кружку и вскипятил в ней чай. Огонь раскладывал прямо на железном полу каюты, справа от двери. Когда дверь была открыта, дым через иллюминатор хорошо вытягивало наружу и в каюте можно было дышать.
Потом я принялся точить найденный в шкафчике нож. Гонял его часа полтора по бруску, но он так и не заточился как следует. Мой перочинник достаточно было несколько раз провести по камню и он начинал резать, как бритва, и долго сохранял остроту. На одной пластмассовой щечке ручки у него имелось выдавленное фабричное клеймо — буква «С», охватывающая маленькую букву «п», и надпись: «г. Павлово». Отец говорил, что павловские ножи — лучшие в стране.
Отец…
Неужели мне так и не придется увидеть его?
Маленьким я видел его очень редко — он все время был в командировках на Дальнем Востоке. Жили мы втроем в Ленинграде — я, мама, бабушка — мамина мама. Отец появлялся обычно осенью, когда город затягивало мутной сеткой дождей. Я выбегал встречать его в прихожую. Он вваливался в дверь, высокий, бородатый, с гулким голосом и огромным рюкзаком за плечами. Опускал на коврик у телефонной тумбочки чемоданы и подхватывал на руки мать. Он поднимал ее в воздух, как девочку, и она, как девочка, дрыгала ногами и смеялась. Потом взвивался под потолок я. Бабушка отстранялась
Самым хорошим в такой день был вечер. Отец сидел за столом, уставленным самыми вкусными вещами на свете, отдуваясь, пил чай и рассказывал. Он заполнял собою всю квартиру. На спинках стульев висели парусиновые штормовки и клетчатые рубахи. Из раскрытых и взрытых чемоданов торчали меховые рукавицы, ремешки от фотоаппаратов и бинокля, заячьи чулки, из белья выглядывали углы каких-то коробок, из расшнурованного рюкзака мать доставала маленькие консервные коробки с крабом на этикетке.
Бабушка слушала рассказы отца, приложив руку к сердцу, и качала головой, мама вскрикивала и хохотала, я забирался коленями на стул и заглядывал отцу в рот. Он был и родным и чужим одновременно. И только я начинал привыкать к нему, к его манере говорить, есть, умываться, к его рукам, которые умели делать все, как ему опять нужно было уезжать, и он снова становился чужим.
А потом мы переехали из Ленинграда на станцию.
Я думал, что, видя его каждый день, наконец, привыкну к нему, как к бабушке или матери. Однако и на станции отец остался для меня таким же недоступным. Он интересовался мной, моей учебой, книгами, которые я читал, но никогда не лез в мою жизнь, не поправлял моих ошибок, не навязывался «в товарищи». Он ни разу не спросил, о чем я мечтаю или думаю, а я не знал, о чем думал и мечтал он. И разговаривал он со мною всегда, как со взрослым, равным себе. Мне это нравилось. На мать я частенько злился за ее назидания, замечания и чрезмерные заботы. А в отце была какая-то суровая тайна, глубоко запрятанная, которую мне очень хотелось открыть, но я не знал, как к этому подступиться. Восхищался отцом, гордился им, но не чувствовал его близким. Наверное, и он тоже не чувствовал.
Однажды, когда я сорвался с крыши, упал на ящики, разодрал кожу на щеке от угла рта до самого глаза и выбил два зуба, он промыл мне рану, залепил пластырем и сказал: «Ни черта, Сашка, пройдет. Настоящий мужик сам отвечает за себя, понял? А теперь — дуй отсюда, не мешай мне».
Как я был ему благодарен за это!
Да, мы были двумя мужиками, и каждый жил по-своему, не мешая один другому. В трудные минуты отец помогал мне, и я ему тоже — если мог.
В другой раз, когда он ушел в море на десять дней, он оставил мне двадцать пять рублей «на прожитье». Я истратил четвертной за три дня, а остальные семь меня подкармливала Татьяна. Отец, узнав об этом, засмеялся и сказал: «Настоящий мужик всегда должен точно знать положение своих дел и не пристраиваться к чужому костру. Жаль, что ты у меня еще… не такой». С тех пор я точно рассчитывал свои расходы и никогда не покупал вещей, которые мне не нужны. Очень обидным был смех отца.
Он любил говорить: «Жизнь может загнать тебя, Сашка, в такие места, которые и в дурном сне не виделись. Хочешь выжить — оставайся и там самим собой. Сообрази, что к чему, взвесь шансы и — валяй. И всегда каждое дело доводи до точки. Долби в одно место, пока не прошибешь, понял? Только долби не так, как долбят дураки, и тогда все получится».