Один талант
Шрифт:
Моя подушка не помещается в наволочке. Бывший розовый, теперь почти свекольный наперник выглядывает надписью: «Сделано в СССР. 1976 год». Она старше меня на десять лет, и я должен проявлять к ней уважение. Не бью, не взбиваю, не бросаю ее в пьяного Лёху, чей храп сотрясает стены.
Я знаю, что он сядет в офисе через год, когда окончательно отпадет армия. Дядя Витя отмазывает его, но на всякий случай прячет. У нас нет преемственности военкомов. Взятка, осевшая в одном кармане, не может оказывать воздействие на другой. Она «сгорает» при повышении, понижении и переходе на другую работу. Лёха может просто попасть под кампанию. И тогда за ним придут.
В тринадцать лет, сам того не понимая,
Ночью я пишу отчеты и планирую следующий день, зная, что его проще предсказывать. Стройка – волшебная штука. Она может быть закрыта ударом молнии, визитом участкового, Ураза-байрамом, Успением Пресвятой Богородицы тоже – и часто. У нас все хрупко – ворованное электричество, неузаконенный отвод земли, рабочие без лицензии, дожди, финансовое или психическое здоровье заказчика, атаки санэпиднадзора. Иногда мы проскакиваем, но потом обязательно вязнем. Я не хочу спиться. Мне нельзя.
Ее зовут Мария. Она любит кислые яблоки. Когда ест их, жмурится и смеется. Разговаривая, размахивает руками. Похожа на худую итальянку. Печет пироги, чтобы их понюхать. Хранит кожаные штаны, а свадебное платье – нет. Коротко стрижет ногти и носит очки. Раз в три года бросает курить. По дому ходит босиком. Зимой тоже. Спотыкается только о слова, боится ударений. Радостно принимает помощь. И еще – роды. Работает теперь не за деньги, а потому что ей нравится быть акушеркой. Говорит о себе: «Была когда-то королевой района…» Я всегда отзываюсь одинаково: «Почему – была?»
Что останется после меня? Раньше я думал, что этот вопрос волнует всех. Лёха очень смеялся. Сказал, что моя проблема не по чину царская. Или поэтическая. Он сказал, что это заумь, а все, что за умом, – дурь. Мы с ним живем в разных номерах, потому что имеем честно заработанное право на личные унитазы. В переборах мы ночуем там, где засыпаем. Утро после обычно проходит в вялых перебранках о том, куда делся второй носок, кто идет за минералкой, а лучше сразу за пивом. Наши морды, рубашки, мысли – мятые. Мы мало похожи на руководителей. В этих бесконечных утрах после мы – как дети. Для этого, наверное, и пьем.
Сегодня я трезвый, а он сидит на кровати и буровит. «Буровит» – бабушкино слово, в котором говорящий – сам себе помеха, поднимающая муть с нетвердого илистого дна.
– Не-е, Дрон, давай замнем… К вечеру буду на объекте, а?
– На море? – злюсь я.
– С морем облом, я ж сказал вчера, нет?.. Облом полный. Маман прискакала, весь кайф сломала… Ее Отличница притащила, прикинь?!
Нашим женщинам не идут имена. Наши с Лёхой женщины функциональны и измерены. Некоторые привязаны к географии или к сезону, другие – к собственному цвету волос, походке, длине носа или к словам, серьезно сказанным, а потому особенно нелепым.
Их нет нужды запоминать, но мы готовы платить нехитрую дань – машиной угля, вскопанной картошкой, походом на танцы и даже собственным черепом, пару месяцев болтающимся на поясе очередной невесты. Это такая честность, в которой мы – гастрольный приз с пачкой презервативов, а они – скучающая дичь с глупыми несбывающимися надеждами. В каждом пункте прибытия мы объявляем себя женатыми и детными. Но ни нас, ни их это не останавливает. Нам кажется, что мы играем по правилам.
Отличница – не дачница, она из местных. Мы познакомились с ней у колонки в один из первых дней. Мы были уставшими от работы из списка «снова-здорово». Каждая новая стройка начиналась с того, что мужики, выбранные нашими бригадирами
У колонки мы были выдохшимися и привычно обворованными. Злость, правда, оставалась в лопатах песка, натянутом брезенте, в угрозах позвонить дяде Вите и попросить, чтобы он приехал и всех расстрелял. От нас воняло потом. Перед тем как сесть в машину, мы хотели помыться.
Она стояла с ведром. Три человека – это уже очередь, в которой туземка, черт с ней, была признана дамой. Мы вежливо посторонились, пропуская ее вперед.
– Ой, спасибо, но я не спешу.
– Ведро мы тебе домой не понесем. Наливай и иди, не мешай, – сказал я.
Лёха ткнул меня локтем в бок. Я присмотрелся. Ну… не худая. Крупная даже. Не в моем вкусе.
– Чё смотришь? Страх потерял вместе с пальцами?
– Ага. Во второй чеченской кампании, – буркнул я.
– Активная фаза боевых действий закончилась, когда ты пешком под стол ходил. Я отличница в школе была, с золотой медалью, между прочим.
Лёха сначала вежливо фыркнул, а потом заржал. Напахались мы в этот день до смешного. Только дай. А тут – золотая медаль, активная фаза… Я засмеялся тоже. Она бросила в нас ведром и ушла, покачивая немаленькими бедрами.
– Моя, – сказал Лёха удовлетворенно.
Я кивнул, подписываясь под сделкой, в которой Отличница принадлежала ему, а значит, ее план осады Трои с периодическими нападениями, ночевками под нашими стенами, жертвоприношениями в виде яблок или пирожков, с предательствами и ревностями меня не касался.
Она работала почтальоншей в соседнем селе. Ее парень служил в армии и должен был вот-вот вернуться. Впереди ее ожидало светлое будущее – свадьба и дети. До наступления всего этого счастья Отличнице хотелось бы попробовать себя в каком-нибудь шоу, но пока она еще не знала в каком. А Лёха ей просто нравился. Нравился до жути. Что такого?.. Ничего. В списке ее жизненных побед мне все знакомо. У наших невест всегда все примерно одинаково – возраст, планы и повестка дня на текущий момент. Но место работы – поражает. Неужели кто-то еще шлет открытки к праздникам, получает газеты, заказывает телефонные переговоры? Зачем и кому теперь это нужно?..
Почта припечатывает меня на несколько дней. Наверное, потому, что я из тех, кто верит в письма. Особенно в неотправленные.
Вместо почты я использую «Живой Журнал», в моем случае он абсолютно мертвый. Мои послания никто не комментирует, и я тоже не комментирую чужие. Я не набиваюсь ни к кому в друзья, не стараюсь быть в курсе. Я просто пишу в ящик, ключ от которого есть у пары человек. У Лёхи, например. Я почти уверен, что мои письма никто не читает. Поэтому я позволяю себе паузы и бессмысленные обиженные молчания. Но желтый мячик – я почему-то представляю его именно желтым – иногда начинает прыгать в моем животе, набивая на диафрагме слова «а вдруг», «а вдруг», «а вдруг»… И я начинаю писать как заведенный. Стараюсь, чтобы в моих словах не было ничего такого, чтобы они были похожи на простые путевые заметки, чтобы не проскальзывало и не ныло. И чтоб я сам не ныл.