Один талант
Шрифт:
– У Отличницы скоро днюха, – говорит Лёха, позевывая. – Ща какую-нибудь полечку на родной язык перепру.
– Ты паспорт ее смотрел?
– Она там чё, на фотке голая? – ржет Лёха.
– Заманали они со своими днюхами. Ноль фантазии.
– Не, ну а что ты хочешь, чтобы мы отмечали? День рождения смайлика?
Я улыбаюсь, поскольку только что тоже посмотрел в Интернете «праздники сентября». Мы оба считаем, что нажираться без повода – большое свинство.
Говорю:
– Может, на речку?
– Дачницы в школе. Понедельник, – ноет Лёха.
– Тогда
– А вечером же все равно нажремся. Так чего зря время терять?..
Мы притворяемся идиотами. Приседаем в словах и сутулимся в предложениях. Не соскочить в пафос. Не показаться слишком умными. Быть своими.
Лёха ищет невест по размеру и по возможности разговора. Отличницы попадаются ему часто. Он обсуждает с ними непостижимости. Сейчас озабочен бозоном Хиггса и разнообразными кодексами чести. Баталии разворачиваются на фоне вселенной. И она, бедняжка, в этих беседах выглядит хитрой, но безобидной матрешкой. Потому что твердость честного слова все Лёхины герои проверяют шпагой, пулей, битвой или расстрелом. Незримый дядя Витя всегда с нами.
Мне достаются осколки этих разговоров. Разгоряченные и недосказанные хвосты. Размахивая ими, Лёха может орать на меня всю ночь. А я на него. Он монархист, а я народник. Утром мы стесняемся смотреть друг другу в глаза. Споры и слова делают нас неприлично голыми, а постели и бабы – почему-то нет.
Зато мы убиваем время. Его теперь в избытке. А в детстве почему-то всегда не хватало. Уроки – на коленке. Жизнь – во дворе. Пока бабушка была жива, действовало правило «в десять – дома», и к полуночи я был как штык. Потом часами стал работать водитель дяди Вити.
Лёху во дворе недолюбливали – за легкость драки и за то, что он не умел держать зла. Если бились до первой крови, то стоило ей появиться, Лёха сразу отступал и спрашивал: «Ты как?» Протягивал руку. Чтобы побежденному было комфортно, к нему надо проявлять презрение, а не великодушие. Но кто тогда об этом думал?..
Когда Лёха съехал, он сразу стал чужим. Гитара вообще всех добила. За прозвище Музыкант он бился на крыше гаража. Зима, скользко. Одна подножка – и ты труп. Лёха падал раза три, разбил башку, порвал куртку до майки. Но победил. Три шва на брови и два на затылке накладывали не ему. Дворовые затаили обиду. Старшие принялись раздевать Лёху в карты. Когда деньги кончались, он играл на всё – на рюкзак, на шапку, на часы. Двор был моим, и Лёха был моим. «Ты выбирай, пацан, – сказали старшие. – Лёха уедет-приедет, а тебе жить».
Играли в очко, крапленой колодой, в темноте, подсвечивая зажигалками.
– А давай на пальцы?!
– На ноге или на руке?
– На руке, слабо?
– А чем рубить есть?
– А как же!
Старшие достали топор. Двое из них подрабатывали рубщиками мяса. Топор таскали с собой: и в бою хорошо, а если что – с работы шли, начальник, никого не трогали.
– Три раза до пяти побед, – сказал Лёха.
Первую партию они дали ему выиграть. А потом: «Пальцы сюда!»
Можно было сбежать. Но нельзя. Я зарядил Лёхе в нос. Он выключился. Упал в сугроб.
– Нестандартно, – сказал один из них. Остальные кивнули.
Мы все знали, что это выход. За Лёху дядя Витя мог и пострелять. Трупы рубщиков мяса нашли бы нескоро… и не здесь. Но и Лёха бы не зассал, не отступился. Это тоже было ясно.
А так мы все сохраняли лицо. И когда я орал от боли, народ уже дружно толкался задницами, пытаясь найти мой мизинец в снегу. Обделались все капитально, но переговаривались по-деловому: «Можно пришить… хорошо, что мороз… не попортятся… У нас в холодильниках мясо по полгода… как живое…»
Безымянный палец остался лежать на столе.
Урчит телевизор. Я знаком с ним плохо. Но диалог внутри ящика всегда примерно один и тот же:
«Он просто не раскрылся, давайте дадим еще один шанс!»
«Какой шанс? Ему явно не хватает позитива!»
В телевизоре явно играют в зомби. Жулят, кусают и временно самоубиваются. Умереть при этом можно два раза. Мертвых спасают иммунитетом или голосованием. Кто раскрылся, тот и победил. Особенно если на позитиве. Сценарии этих шоу, наверное, пишет раскрашенный Мюллер.
Клацаю пультом. Бабушка говорила – «тыцаю». Оба слова неправильные. Натыкаюсь на вопрос: «Теперь, после всего, ты жалеешь, что восемнадцать лет назад выбрал ее?» Умница Уилл Хантинг.
Тринадцать, почти четырнадцать.
Нет, не жалею.
Если бы у меня был личный психиатр, он выдал бы что-нибудь про эдипов комплекс. Присвоить мать. Обладать ею. Ай-ай-ай, какая гадость. Пара сеансов – и все лежало бы на полках. Объясненное и понятное. Если бы мой психиатр был гештальтист, а не психоаналитик, замес мог бы быть и помягче. «Благодарность, детка. Мы часто путаем благодарность и что-то другое… А может быть, это просто поиски комфорта? Личной безопасности? Безусловного принятия?..» В «безусловном принятии» они оба, психоаналитик и гештальтист, пожали бы друг другу руки. И ушли бы на перекур.
Чтобы покурить, надо выйти на улицу. Мы теперь европейцы. На дорогах – сплошные двойные, в номерах – сплошные здоровые. Механизм борьбы с курением запущен через систему «лень жопу оторвать». Своим побочным эффектом он победил уже не только сигареты.
Я завидую своим вымышленным врачам. Они сладко затягиваются и болтают от вольной масти.
– Кстати, это может быть страх. Страх длительных отношений. Вы не находите, коллега?
– Импотенция? – радостно откликается психоаналитик.
– Ну-у… не так сгазу… – смущается гештальтист. Я вижу его седым и иногда слышу картавым. – Культ Пйекгасной Дамы, мотив нестабильности, полезный для юношеских подвигов, я бы искал что-то в этом годе. – У моего гештальтиста бывают проблемы с мягкой и твердой «р». Он нравится мне больше.
– Анатомия – это судьба, – вздыхает психоаналитик. – Я бы сначала посмотрел на функциональные особенности организма…
Есть еще санитар. Он циник. Вставляет свои три копейки:
– Засаленный халат, морщины, пузо…