Один в Антарктике
Шрифт:
Занимаясь своими утренними делами, он наблюдал, как изменяется день; как делает он свои приготовления. Увлеченный подсчетом или же наблюдениями, Форбэш время от времени, опомнившись, замечал, что произошла какая-то едва заметная перемена в расстановке сил бурана, и со страхом думал, что не заметил какого-то данного ему знака, не увидел, что его провели. Он выпрямлялся и стоял неподвижно, лишь поводя глазами в надежде захватить буран врасплох и, разгадав его планы, подорвать его мощь. Но всякий раз буран успевал опередить его. Форбэшу казалось, что он находится в каком-то огромном помещении, где царит кромешная тьма, где мелькают не то птицы, не то летучие мыши, а над полом скользят какие-то странные черные тени, незаметно сгущая темень, издавая
Ему попался пингвин, которого можно было взять в руки. Он был единственным, кто не проявлял никаких признаков беспокойства, когда Форбэш ходил по колонии и подсчитывал яйца, и когда он приподнял птицу с яиц носком маклака, пингвин не шипел, не клевался и не бил ластами. Форбэш пришел, взял птицу на колени и, прижав к себе, стал гладить ее по шее и груди. Пингвин вытянул шею, глотнул и взъерошил свои густые жесткие перья. Форбэш вполголоса говорил ему:
— Ты должен быть сильным, пингвин, да, сильным. Главное — не убегать. Пускай тебя заносит снегом, ничего страшного не случится. Не беспокойся, я приду и откопаю тебя. Ах ты, бедный, несчастный пингвин...
Он с ужасом увидел, что с моря возвращается первая самка. Внешне она ничем не отличалась от холостых птиц, прибывавших в колонию, и Форбэш узнал ее лишь по тому, как целеустремленно карабкалась она по склону и продвигалась среди остальных птиц к своему супругу, к своему гнезду.
— Слава богу, он на месте, — вырвалось у Форбэша, находившегося в каких-то десяти ярдах от гнезда.
Самка была упитанной и чистенькой и резко отличалась от своего отощавшего, грязного супруга. Приблизившись на несколько ярдов, она издала громкий приветственный клич; самец ответил, выжидающе поднявшись в гнезде. Обе птицы в бурном любовном дуэте склонились над яйцами, извиваясь, выгибая шеи, восторженно кланяясь друг другу. Скоро ли вылупятся из яиц птенцы? Скоро ли слепой птенец — один живот да непомерно большой клюв — начнет свою долгую борьбу, с тем чтобы вырваться из плена, без устали колотя по скорлупе? Это будет длиться три дня, и лишь тогда он увидит белый свет. Форбэш подождал, пока пингвинья чета поменялась местами на яйцах, а самец напоследок принялся за работу — особенно утомительную после долгого поста: он начал таскать камни для гнезда.
Потом Форбэш направился к углублению, где первая самка-поморник снесла яйца. Он держал над головой шест, отбиваясь от вопящих птиц, и заметил пестрые яйца, только когда едва не наступил на них. Лежали они кое-как: самка-поморник охотилась, когда вздумается, и лишь за несколько часов до кладки отыскивала углубление, куда и опрастывала свое бремя без особых церемоний, подобно всем свирепым и самонадеянным существам. Но перед приближающимся бураном Форбэш почему-то не желал зла даже этим птицам.
Он знал, что надвигающийся ветер будет не таким, какой любит человек, потому что может помериться с ним силами, — ветер, когда земля, деревья и трава на его стороне, — влажный соленый ветер с моря, который тоже нужно одолевать, но который как-то близок и понятен. Надвигающийся же ветер попытается уничтожить его, выражая свою враждебность каждым звуком и каждым порывом, будет злобствовать, свистеть без передышки, беспощадно. По мере того как день склонялся к вечеру, Форбэш ощущал, что его все более охватывает малодушие, а сердце все больше черствеет и ожесточается.
Он все ждал от ветра какого-то знака, сообщения о воинственных намерениях, но подобного великодушного поступка так и не последовало. В конце дня он вскарабкался на холм Флагшток — самую высокую точку Мыса. Никогда не ощущал он себя в такой степени связанным. Голые лавовые скалы четко обозначали границу, которую нельзя преступить: по одну сторону, на нижней части склонов Эребуса, за озерами, лежал снег, по другую сторону тянулся припай шириной в две мили со своими ледяными утесами; от бухты Черный ход, огибая Мыс, он уходил на север, к бухте Подкова.
«Так вот где оно, поле сражения, — подумал он. — Тут у нас две квадратных мили земли, вернее, камней. Ветер подует как раз вдоль пролива, почти с юга, и как только минует утес Минна и острова, ничто уже не сможет сдержать его напора. Пингвины должны уцелеть, ведь они гнездятся с подветренной стороны склона. А поморники достаточно хитры, чтобы высовываться из-за гребней скал. Так что стоит ли из-за них тревожиться? Не знаю. Но, черт возьми, все мы живые существа. Я тоже существо. В эту минуту я ничем от них не отличаюсь. Правда, у меня есть мозг, стереоскопическое зрение, длинные ноги и ловкие руки, но они гораздо умнее меня, потому что у них есть опыт, приобретавшийся миллионы лет! Как же я мал! Меньше пингвинов, неповоротливее поморников. Я незнаком с природой, у меня нет природных защитных рефлексов, которые сохранили бы меня во всем этом хаосе. Все, что у меня есть, — это старый барак, притянутый к земле обрывками проволоки. У него даже нет фундамента, потому что тут вечная мерзлота. Вот он и сидит себе в ложбине, выжидает и надеется. Что ж, пусть выжидает вместе со мной. И с тобой, проклятый старый курилка. Не задирай нос, не зазнавайся. У нас есть горячая кровь, руки и ноги, зрение и обоняние, мы одолеем тебя. И когда огонь в твоем чреве уже потухнет, наше племя все еще будет гореть».
Внезапно его больно хлестнул по лицу порыв студеного северного ветра. Он ударил его точно и с таким расчетом, чтобы ранить побольнее. Форбэш сжался в комок, ноздри его дрожали. «Я существо. Я всего лишь живое существо. Господи боже, дай мне ясность взора и крепость членов, чтобы я мог сразиться с ним».
На северных склонах Эребуса, в пятнадцати милях отсюда, намело огромный снежный карниз. Казалось, протяни руку — и прикоснешься к нему. Высоко в небе над ним аркой выгнулись похожие на конские хвосты перистые облака. Это к ветру. На фоне пролива четко вырисовывались западные цепи гор. На юге то возникали, то по воле миража исчезали острова: это холодный прозрачный воздух стекал вниз по глетчерам и жидким покрывалом опускался на припай. Верхний край этого слоя, соприкасавшийся с более теплым воздухом, служил как бы естественной призмой, в которой отражались и искажались изображения островов, глетчеров и прибрежных скал, то вздымавшиеся вверх, то раздувавшиеся вширь — совсем как в кривом зеркале.
Форбэш заметил, что к полуночи, в течение каких-нибудь двух часов, небо утратило свой золотистый блеск, эту весеннюю пластичность повисшего над горизонтом солнца, и весь пейзаж приобрел более четкие и холодные пропорции, окрасившись всего лишь в три цвета: черный, белый и синий. Поставленная Форбэшом табличка с надписью «Полярная ферма „Пингвин“» качалась и гнулась на ветру. «Она довольно прочно укреплена. Сорвать ее не должно». Дверца шеклтоновской метеобудки возле хижины начала легонько постукивать, и этот стук долетел до него через застывшее озеро. Бамбуковая радиомачта оставалась неподвижной, только дрожала.
Он снова стал смотреть на юг. Стоял он по-прежнему неподвижно, лишь раздувал ноздри, как бы принюхиваясь.
Холодный воздух, запрудивший пролив, начал просачиваться к северу между островами бухты Эребус, языком глетчера, спускавшимся с Эребуса стеной белых бастионов, и мысом Эванс — вонзившейся в море грядой с рваными, остроконечными вершинами. В ледяных складках позади мыса отражались яркие лучи солнца, обжигавшие глаза; трещины в них представлялись такими широкими, глубокими и темными, что, казалось, и сам припай усеян рядами остроконечных зубьев.