Один в Берлине
Шрифт:
— Не все способны играть в заговорщиков, Трудель!
— Верно. Но можно ведь делать и другое. Если уж такой человек, как мой бывший свекор, Отто Квангель… — Она осеклась.
— А что такое с Квангелем? Что ты о нем знаешь?
— Нет, лучше не стану говорить. Вдобавок я ему обещала. Но если уж старый человек вроде Отто Квангеля работает против этого государства, то, по-моему, нам стыдно сидеть дома сложа руки!
— Но что мы можем сделать, Трудель? Ничего! Подумай, какая власть в руках у Гитлера, а мы-то с тобой — вообще
— Если все будут думать, как ты, Карл, Гитлер навсегда останется у власти. Кто-то должен начать бороться против него.
— Но мы-то что можем?
— Что? Да всё! Можем писать призывы и развешивать на деревьях! Ты работаешь на химическом заводе, как электрик бываешь во всех цехах. Тебе достаточно немного повернуть один-единственный вентиль, ослабить болт на каком-нибудь станке — и результат многодневных трудов пойдет насмарку. Если так поступишь ты и еще несколько сотен других людей, Гитлеру туго придется с военной техникой.
— Да, а во второй раз меня бы сцапали за шкирку и казнили!
— Вот о чем я и говорю: мы трусы. Думаем лишь о том, что будет с нами, а не о том, что происходит с другими. Пойми, Карли, ты освобожден от службы в вермахте. Но если б тебе пришлось стать солдатом, твоя жизнь тоже каждый день висела бы на волоске, и ты бы даже считал, что это в порядке вещей.
— Ах, в армии я бы тоже подыскал тепленькое местечко!
— И позволил другим умирать вместо тебя! Да, все так, как я говорю. Мы трусы, ни на что не годные трусы!
— Окаянная лестница! — рассердился он. — Если б не выкидыш, мы бы счастливо жили дальше!
— Нет, какое же это счастье, оно ненастоящее, Карли! Когда я носила Клауса, я все время невольно думала, что станется с нашим мальчиком. И мне было невыносимо, что он будет вскидывать руку в «хайль Гитлер!» и носить коричневую рубашку. А когда праздновали очередную победу, он бы видел, как его родители покорно вывешивают флаг со свастикой, и знал, что мы лжецы. Что ж, хотя бы без этого обойдемся. Не надо было нам заводить Клауса, Карли!
Некоторое время он шел рядом с нею в мрачном молчании. Они уже повернули обратно, но не видели ни озера, ни леса.
В конце концов он спросил:
— Значит, ты вправду считаешь, мы должны начать что-нибудь такое? Мне нужно что-то устроить на заводе?
— Конечно. Мы должны что-то делать, Карли, чтоб не пришлось сгорать со стыда.
На минуту-другую он задумался, потом сказал:
— Ничего не могу поделать, Трудель, но я не способен представить себе, как шныряю по заводу и порчу машины, это не для меня.
— Так подумай, чтo для тебя! Наверняка что-нибудь придумаешь. Пусть и не сию минуту.
— А ты придумала, что будешь делать?
— Да, — сказала она. — Я знаю одну еврейку, которая прячется. Ее должны были депортировать. Но она у плохих людей и каждый день боится предательства. Я заберу ее к нам.
— Нет! Нет. Только не это, Трудель! За нами со всех сторон подсматривают, и все тотчас обнаружится. Вдобавок продуктовые карточки! У нее наверняка их нет! На наши две карточки нам еще одного человека не прокормить!
— Разве? Разве мы не можем немного поголодать, чтобы спасти человека от гибели? Ах, Карли, если так, Гитлеру и вправду легко. Если так, мы все и вправду просто дерьмо, и поделом нам!
— Но ее же увидят! В нашей крошечной квартире никого не спрячешь. Нет, я этого не позволю.
— Не думаю, Карли, что нуждаюсь в твоем позволении. Квартира настолько же моя, насколько твоя.
Спор перешел в ссору — первую настоящую ссору за все время их семейной жизни. Трудель сказала, что просто приведет домой эту женщину, пока Карл на работе, а он объявил, что немедля вышвырнет ее из квартиры.
— Тогда вышвыривай и меня тоже!
Вот до чего дошло. Оба рассердились, обозлились, вышли из себя. И не могли прийти к согласию, а уступить было невозможно. Ей непременно хотелось что-то сделать, против Гитлера, против войны. В принципе ему хотелось того же, но только не рискуя, не подставляясь. Насчет еврейки — это сущее безумие. Он такого никогда не позволит!
Молча они шли по улицам Эркнера домой. Молчание было таким весомым, что нарушить его с каждым шагом казалось все труднее. И они шли уже не под руку, просто рядом, не касаясь друг друга. А когда руки случайно соприкоснулись, каждый поспешно отдернул свою и отступил подальше.
Ни он, ни она не обратили внимания, что возле их подъезда стоит большой закрытый автомобиль. Поднялись по лестнице, не замечая, что из-за всех дверей за ними наблюдают, с любопытством или со страхом. Карл Хергезель отпер квартиру, впустил Трудель. В передней они тоже ничего не заметили. Только когда увидели в гостиной невысокого здоровяка в зеленой куртке, оба вздрогнули от неожиданности.
— Что такое? — возмутился Хергезель. — Что вы делаете в моей квартире?
— Комиссар уголовной полиции Лауб, берлинское гестапо, — представился человек в зеленой куртке. Он даже не подумал снять свою охотничью шляпу с пучком перышек. — Господин Хергезель, не так ли? И госпожа Гертруда Хергезель, урожденная Бауман, для своих — Трудель? Прекрасно! Мне бы хотелось поговорить с вашей женой, господин Хергезель. Может, подождете пока на кухне?
Они испуганно посмотрели друг на друга, оба побледнели. Потом Трудель неожиданно улыбнулась.
— До свидания, Карли! — сказала она, обнимая его. — До счастливого свидания! И зачем мы спорили, вот глупость! Всегда ведь получается иначе, чем рассчитываешь!
Комиссар Лауб откашлялся, напоминая о себе. Супруги поцеловались. Хергезель вышел.
— Вы только что попрощались с мужем, госпожа Хергезель?
— Я с ним помирилась, мы были в ссоре.
— Из-за чего же вы поссорились?