Один в Берлине
Шрифт:
При воспоминании о том, что он сам пережил в этом подвале, голос комиссара слегка дрогнул.
Однако он взял себя в руки:
— Но если вы дадите признательные показания, я смогу передать вас напрямую следственному судье. Тогда вы отправитесь в Моабит, там заключенных содержат во вполне приличных условиях.
Комиссар мог говорить что угодно, Квангель стоял на своем. Эшерих все-таки допустил ошибку, которую проницательный Квангель тотчас заметил. Неуклюжая манера Квангеля и отзывы о нем, полученные от фабричного начальства, настолько подействовали на Эшериха, что он
Комиссар не раз это повторил, чем и доказал Квангелю, что Анна никаких признательных показаний не давала. Этот субъект все выдумал.
И Квангель стоял на своем.
В конце концов комиссар Эшерих прекратил бесплодный допрос на квартире и вместе с Квангелем поехал на Принц-Альбрехтштрассе. В надежде, что другая обстановка, эсэсовцы-часовые, весь этот грозный аппарат запугают простого человека, сделают его восприимчивее к комиссаровым уговорам.
Они расположились в кабинете комиссара, и Эшерих подвел Квангеля к карте Берлина, утыканной красными флажками.
— Взгляните, господин Квангель, — сказал он. — Каждый флажок обозначает найденную открытку. Воткнут в том месте, где ее нашли. И если вы присмотритесь внимательнее, — он щелкнул по карте пальцем, — то увидите флажки повсюду, только вот здесь ни одного. Это Яблонскиштрассе, где вы живете. Там вы, естественно, открыток не оставляли, там вас слишком хорошо знают…
Но Эшерих увидел, что Квангель вовсе не слушает. При виде карты города старого мастера охватило странное, непонятное волнение. Глаза его заблестели, руки задрожали. Он чуть ли не робко спросил:
— Флажков так много, сколько же их, а?
— Могу сказать совершенно точно, — ответил комиссар, сообразив, что именно так потрясло этого человека. — Флажков ровно двести шестьдесят семь, двести пятьдесят девять открыток и восемь писем. А сколько вы написали, Квангель?
Квангель молчал, но теперь молчание было уже не упрямым, а потрясенным.
— И учтите вот что, господин Квангель, — продолжил комиссар, чувствуя свое превосходство, — все письма и открытки переданы нам добровольно. Мы сами не нашли ни одной. Люди бежали к нам прямо как угорелые. Старались поскорее от них отделаться, большинство даже не читало ваши открытки…
Квангель по-прежнему молчал, но лицо его слегка дергалось. В нем происходила огромная работа; неподвижный, пронзительный взгляд теперь метался — то уходил в сторону, то опускался вниз, то снова как завороженный поднимался к флажкам.
— И еще одно, Квангель: вы когда-нибудь думали о том, сколько страха и бед вы принесли своими открытками? Люди же изнывали от страха, некоторых арестовали, а один, как мне доподлинно известно, из-за этих открыток покончил с собой…
— Нет! Нет! — выкрикнул Квангель. — Такого я не хотел! Даже не предполагал! Я хотел, чтобы стало лучше, чтобы люди узнали правду, чтобы война поскорее кончилась, чтобы наконец прекратилось это смертоубийство — вот чего я хотел! Но вовсе не желал сеять страх и ужас, не желал, чтобы стало еще хуже! Несчастные люди… и я сделал их еще несчастнее! Кто же покончил с собой, скажите!
— Ах, никчемный бездельник, игрок на бегах, он значения не имеет, не стоит вам из-за него огорчаться!
— Каждый имеет значение. Его кровь на моей совести.
— Вот видите, господин Квангель, — сказал комиссар мрачному мужчине, стоявшему перед ним. — Вы все-таки признались в своем преступлении и даже не заметили!
— В преступлении? Я преступления не совершал, по крайней мере того, о котором вы толкуете. Мое преступление в том, что я считал себя чересчур умным, решил действовать в одиночку, хоть и знаю, одиночка мало что может. Нет, я не сделал ничего, за что должен стыдиться, только вот действовал я неправильно. За это я заслуживаю наказания и потому с радостью умру.
— Ну уж до этого не скоро дойдет, — утешил комиссар.
Квангель не слушал его.
— Я всегда был не очень-то высокого мнения о людях, — тихо сказал он, — иначе бы, наверно, догадался.
— А вы помните, Квангель, — спросил Эшерих, — сколько писем и открыток написали в общей сложности?
— Двести семьдесят шесть открыток, девять писем.
— Стало быть, целых восемнадцать штук нам не сдали.
— Восемнадцать… вот моя работа за два с лишним года, вот вся моя надежда. Восемнадцать штук, оплаченных жизнью. И все-таки целых восемнадцать!
— Только не воображайте, Квангель, — сказал комиссар, — что эти восемнадцать штук передаются из рук в руки. Нет, их нашли люди, у которых у самих рыльце здорово в пушку, потому они и не рискнули сдать открытки. Эти восемнадцать тоже ни малейшего воздействия не оказали, мы ни от кого об их воздействии не слыхали…
— Выходит, я ничего не достиг?
— Выходит, вы ничего не достигли, по крайней мере из того, чего желали! Радуйтесь, Квангель, это определенно станет для вас смягчающим обстоятельством! Возможно, вы отделаетесь пятнадцатью или двадцатью годами каторжной тюрьмы!
Квангель вздрогнул:
— Нет! Нет!
— На что вы, собственно, рассчитывали, Квангель? Вы, простой работяга, вздумали бороться против фюрера, за которым стоят партия, вермахт, СС, СА? Против фюрера, который уже покорил полмира и через год-два раздавит нашего последнего врага? Просто смешно! Вы с самого начала должны были знать, что потерпите неудачу! Это же все равно что мошке воевать со слоном. Не понимаю, вы ведь умный человек!
— Да уж, вам этого никогда не понять. Какая разница, борется ли один или десять тысяч; если один чувствует, что должен бороться, он борется, вместе с соратниками или без них. Я не мог не бороться и боролся бы снова и снова. Только по-другому, совершенно по-другому.
Он устремил на комиссара вновь ставший неподвижным взгляд:
— Кстати, моя жена не имеет к этому ни малейшего касательства. Вы должны отпустить ее!
— Лжете, Квангель! Ваша жена диктовала текст открыток, она сама призналась.
— Это вы лжете! Я что, похож на человека, который действует под диктовку жены? Скажите еще, что она все это и придумала. Нет, все придумал я, я один. Задумка моя, я писал открытки, я их разносил, так что меня и наказывайте! А не ее! Не мою жену!
— Она призналась…