Один в Берлине
Шрифт:
От этого рассудок горбуна пришел в полное помешательство. Он лишь со страхом выслушивал, чего хотят от него мучители, а потом не задумываясь давал самые отягчающие для себя показания, абсурдность которых ему тотчас же доказывали.
Маленького горбуна мучили снова и снова, в надежде узнать от него про какое-нибудь новое, до сих пор неизвестное преступление. Ведь комиссар Лауб действовал по принципу того времени: каждый что-нибудь да натворил. Надо лишь поискать — и наверняка найдешь.
Лауб никак не хотел поверить, что этот немец, хоть и не состоял в партии, тем не
Хефке все признал — а три дня спустя Лауб доказал ему, что он, Ульрих Хефке, никоим образом не мог подбросить эти открытки.
Затем комиссар Лауб обвинил Хефке в разглашении производственных секретов оптической фабрики, где тот работал. Хефке признал, а Лауб, потратив неделю на утомительное расследование, установил, что никаких секретов на этой фабрике не было; никто там вообще не знал, для какого оружия предназначались изготовляемые детали.
За всякое ложное признание Хефке расплачивался дорогой ценой, но это прибавляло ему страха, а не ума. Он признавал все подряд, только бы его оставили в покое, только бы избежать очередного допроса, подписывал любой протокол. Подписал бы и собственный смертный приговор. Не человек, а комочек страха, желе, дрожавшее от первого же слова.
Комиссару Лаубу хватило цинизма отправить бедолагу вместе с Квангелями в следственную тюрьму, хотя ни один протокол не доказывал причастности Хефке к «преступлениям» Квангелей. Осторожность прежде всего — вдруг следственный судья все ж таки вытянет из этого Хефке какие-нибудь изобличающие подробности. Ульрих Хефке использовал несколько более разнообразные возможности предварительного заключения и предпринял попытку повеситься. Его обнаружили в последнюю минуту, вынули из петли и вернули к жизни, которая стала для него совершенно невыносимой.
С той поры маленькому горбуну пришлось жить в еще более тяжелых условиях: в камере всю ночь горел свет, каждые несколько минут в дверь заглядывал спецнадзиратель, держали его в наручниках и почти каждый день допрашивали. Следственный судья хотя и не обнаружил в материалах дела ничего изобличающего Хефке, но был совершенно уверен, что горбун скрывает какое-то преступление, иначе зачем бы ему покушаться на самоубийство? Невиновный счеты с жизнью не сводит! А прямо-таки идиотская манера Хефке признавать любое обвинение вынуждала следственного судью вести нескончаемые допросы и дознания, в результате которых выяснялось, что Хефке ничего не совершал.
В итоге Ульрих Хефке был выпущен из предварительного заключения всего за неделю до судебного разбирательства. Вернулся домой, к своей долговязой, мрачной, усталой жене, которая давным-давно вышла на свободу. Она встретила его молча. Хефке был слишком потрясен и работать не мог; нередко он часами стоял в углу комнаты на коленях и приятным высоким голосом тихонько напевал церковные хоралы. В разговоры почти не вступал, а ночами подолгу плакал. У них были кой-какие сбережения, и жена не гнала его на работу.
Уже через три дня после освобождения Ульрих Хефке получил повестку явиться на разбирательство в качестве свидетеля. Его слабый рассудок толком не понимал, что вызван он только как свидетель. С каждым часом тревожное возбуждение нарастало, он перестал есть и пел все дольше. Страх, что недавние мучения возобновятся, не отпускал ни на миг.
Ночью накануне судебного разбирательства он опять полез в петлю, на сей раз жизнь ему спасла мрачная жена. Как только он опять задышал, она устроила ему основательную взбучку. Не одобряла она его образ жизни. А наутро решительно взяла мужа под руку и у дверей комнаты для свидетелей передала судебному приставу со словами:
— Он не в себе! Присмотрите за ним хорошенько!
Когда она это сказала, в помещении уже было много народу, в основном товарищи Квангеля по работе, фабричное руководство, две женщины и делопроизводитель почтового ведомства, которые видели, как он клал открытки, две дамы из правления «Фрауэншафта» и так далее, — в общем, слова госпожи Хефке слышал целый ряд свидетелей, и потому не только судебный пристав, но и все собравшиеся пристально следили за маленьким горбуном. Кое-кто попытался развеять скуку ожидания, насмехаясь над ним, но веселья не получилось: в глазах у горбуна отчетливо читался страх. И по доброте душевной им духу не хватило сильно ему докучать.
Допрос председателя Файслера горбун, невзирая на страх, выдержал неплохо, просто потому, что говорил очень тихо и дрожал как осиновый лист и верховному судье вскоре надоело допрашивать этого трусишку. Затем горбун спрятался среди других свидетелей, в надежде, что для него все уже кончилось.
Однако затем ему пришлось вместе со всеми смотреть, как шавка-прокурор взялся за его сестру, как мучил ее, пришлось слушать бесстыдные вопросы, заданные Анне. Сердце его негодовало, он хотел выйти вперед, хотел вступиться за сестру, засвидетельствовать, что она всегда вела добропорядочную жизнь, но от страха каменел, норовил спрятаться, трусил.
Вот так, разрываясь меж страхом, трусостью и приступами храбрости, уже не владея собой, он следил за ходом разбирательства, до той минуты, когда Анна Квангель обругала СНД, СА и СС. Он стал очевидцем грянувшей бури, даже внес в нее свою лепту, вскарабкавшись на скамью, чтобы лучше видеть, маленький и смешной. И увидел, как двое полицейских выволокли Анну из зала.
Он еще стоял на скамье, когда председатель принялся наводить в зале порядок. Соседи забыли про него, шушукались между собой.
И тут взгляд шавки-прокурора упал на Ульриха Хефке, он с удивлением оглядел убогую фигуру и воскликнул:
— Эй, вы!.. Вы ведь брат обвиняемой! Как бишь вас зовут?
— Хефке, Ульрих Хефке, — подсказал ему помощник.
— Свидетель Ульрих Хефке, это была ваша сестра! Предлагаю вам высказаться по поводу прошлого Анны Квангель! Что вам о нем известно?
Ульрих Хефке открыл рот — он так и стоял на скамейке, и впервые его глаза смотрели без робости. Он открыл рот и высоким приятным голосом запел: