Один в Берлине
Шрифт:
Они вышли на причал. Доски заскрипели под ногами.
— Еще несколько шагов, — подбадривал Эшерих. — Сядем прямо вон там, на дальнем конце. Люблю, когда кругом вода…
Но Клуге опять заартачился. Только что выказал малую толику решимости — и на тебе, вдруг опять заскулил:
— Не пойду я дальше! Сжальтесь, господин комиссар! Не топите меня! Я не умею плавать, честно вам говорю! Всегда ужас как воды боялся! Любой протокол подпишу! Караул! На помощь! На по…
Комиссар сгреб брыкающегося мужичонку в охапку и понес к дальнему концу причала.
— Еще раз закричишь, сволочь, брошу в воду!
Из горла у Энно вырвался всхлип.
— Не стану я кричать, — прошептал он. — Ах, все равно мне каюк, бросайте, и дело с концом! Больше я не выдержу…
Комиссар посадил его на причал, сел рядом.
— Ладно. А раз ты убедился, что я могу швырнуть тебя в воду и все-таки не швыряю, то, надеюсь, понимаешь, я не убийца, Клуге?
Клуге пробормотал что-то невразумительное. Зубы у него громко стучали.
— Так, а теперь слушай. Я тебе кое-что скажу. Про человека, которого тебе надо опознать тут, в Шлахтензее, я, конечно, соврал.
— Но зачем?
— Погоди. Кроме того, я знаю, к автору открыток ты касательства не имеешь; я думал, протокол, по крайней мере, убедит начальство, что у меня уже есть зацепка, и они от меня отстанут, дадут время изловить настоящего преступника. Но номер не прошел. Они жаждут заполучить тебя, Клуге, большие шишки из СС жаждут заняться тобой по-своему. Верят протоколу, считают тебя автором открыток или хоть распространителем. И они это из тебя выжмут, все выжмут, что захотят, на допросах, выжмут тебя как лимон, а потом убьют или отправят под Народный трибунал, а результат один, разве что мучения продлятся на неделю-другую подольше.
Комиссар сделал паузу, и вконец запуганный, дрожащий Энно теперь, словно ища помощи, прижался к тому, кого минутой раньше назвал убийцей.
— Вы же знаете, это не я! — запинаясь пробормотал он. — Клянусь! Вы не можете отдать меня им, я не вынесу, я буду кричать…
— Само собой, будешь кричать, — безучастно подтвердил комиссар. — Само собой. Но их этим не проймешь, им от этого только удовольствие. Знаешь, Клуге, они посадят тебя на табуретку и направят прямо в лицо очень яркий прожектор, и придется тебе все время смотреть на слепящий свет, изнывая от жара. А при этом они будут задавать вопросы, час за часом задавать вопросы, сменяя один другого, как бы ты ни устал. А когда ты рухнешь от изнеможения, они пинками и хлыстом поднимут тебя на ноги и заставят пить соленую воду, а если и от этого толку не будет, все суставы на пальцах один за другим тебе повывихивают. Кислотой ноги обольют…
— Перестаньте, прошу вас, перестаньте, я не могу это слушать…
— Придется не просто слушать, но и терпеть, Клуге, день, два, три, пять дней — без передышки, круглые сутки, вдобавок тебя будут морить голодом, так что желудок твой ссохнется, как фасолина, и страшная, смертельная боль будет терзать тебя снаружи и изнутри. Но ты не умрешь; тех, к кому имеют вопросы, они так легко не отпускают. И начнут…
— Нет-нет-нет! — закричал Энно, затыкая уши. — Не хочу больше слушать! Ни слова! Лучше уж сразу помереть!
Некоторое время царила бездонная тишина.
Потом Энно Клуге вдруг поежился и сказал:
— Но в воду я не полезу…
— Нет-нет, — добродушно отозвался комиссар. — И не надо, Клуге. Видите ли, я принес вам кое-что другое, гляньте, хорошенький пистолетик. Приставьте его ко лбу, не бойтесь, я придержу вам руку, чтоб не дрожала, а потом вы немножко согнете палец… Боли вы не почувствуете, просто все мучения и преследования вдруг закончатся, и вы наконец обретете мир и покой…
— И свободу, — задумчиво обронил Энно Клуге. — Вот так же, господин комиссар, вы тогда уговорили меня подписать протокол, тогда вы тоже посулили мне свободу. На сей-то раз это правда? Как думаешь?
— Ну разумеется, Клуге. Это единственная подлинная свобода, доступная нам, людям. Тогда я не смогу снова поймать тебя, снова пугать и мучить. Никто не сможет. Ты посмеешься над всеми нами…
— А что дальше, за покоем и свободой? Там что-то еще будет, а? Как по-твоему?
— По-моему, вряд ли будет что-то еще, ни тебе суда, ни преисподней. Только покой и свобода.
— Зачем же я тогда жил? Зачем столько всего тут вытерпел? Я же ничего не делал, никого в жизни не радовал, никого по-настоящему не любил.
— Н-да, большим героем ты не был, Клуге. И никакой пользы, пожалуй, не принес. Но зачем сейчас об этом думать? Сейчас в любом случае слишком поздно, сделаешь ли ты так, как я предлагаю, или пойдешь со мной в гестапо. Говорю тебе, Клуге, уже через полчаса ты на коленях станешь вымаливать пулю. Но все будет продолжаться долгие часы, пока они не замучают тебя до смерти…
— Нет-нет, — сказал Энно Клуге. — К ним я не пойду. Давай пистолет… я правильно его держу?
— Да…
— И куда его приставить? К виску?
— Да…
— А теперь положить палец сюда, на спусковой крючок. Осторожненько, пока что я не хочу… Хочу еще немного с тобой поговорить…
— Да ты не бойся, пистолет на предохранителе…
— Знаешь, Эшерих, ты ведь последний человек, с которым я разговариваю… Дальше будет только покой, я никогда уже не смогу ни с кем поговорить.
Он вздрогнул.
— Когда я вот только что приставил пистолет к виску, от него повеяло ужасным холодом. Вот так же холодны покой и свобода, которые меня ожидают.
Он наклонился к комиссару и прошептал:
— Можешь обещать мне одну вещь, Эшерих?
— Да. А какую?
— Но тебе придется сдержать обещание!
— Сдержу, если сумею.
— Не сталкивай меня в воду, когда я умру, обещай. Я боюсь воды. Оставь меня здесь, на причале.
— Конечно. Обещаю.
— Отлично, поклянись, Эшерих.
— Клянусь!
— А не обманешь, Эшерих? Видишь ли, я паршивая мелкая сошка, такого что обмануть, что не обмануть — разница невелика. Но ты ведь не обманешь?