Одинаковые тени
Шрифт:
— Прошу вас, мадам, не бойтесь, — говорю я.
— Чего тебе надо? — говорит она. — Уходи отсюда! Убирайся! Кыш!
— Пожалуйста, мадам, мне нужно видеть священника Дональда Сэндерса. Вы его знаете?
— Его нет дома. Уходи.
И она задергивает занавеску и выключает свет.
— Прошу вас, мадам, мне нужна помощь. Мне нужно видеть священника, — говорю я.
Из темноты я слышу ее голос:
— Ты опоздал. Этим утром его забрала полиция. Уходи, несчастный.
И я слышу, что она плачет. Это я слышу.
О
Пит не хотел меня спрятать. Священник не может меня спрятать. Я не могу вернуться к мастеру Абелю, потому что он мне друг и я не хочу насылать на него неприятности. Боже, идти мне некуда. Может, разве к Полине. В ее большом доме прислуга живет во дворе, и никто не услышит, как я войду. Может, она меня спрячет. Эта Полина в красной юбке.
И я опять иду и бегу. Мне плохо, — вы меня понимаете? Мне плохо внутри из-за холода, ветра, темноты и всего, что со мной случилось. Друг, кажется, что ничего этого не было. Митинг, и полиция, и моя мертвая мать, и все, что рассказала мне Мария. Друг, я в ловушке. Утром они меня схватят и точно повесят. Все равно в это нельзя поверить. Но, друг, я здесь на холоду и ветру именно потому, что все это было на самом деле. Как же иначе?
Во дворе у Полины темно, как везде, и ветер подхватывает мелкие камешки и швыряет их прямо в лицо, и это больно.
Я стучу и стучу, и, наконец, Полина открывает дверь.
— Убирайся, бездельник, — говорит она.
— Полина, у меня большие неприятности. Спрячь меня. Прошу тебя, друг.
— Убирайся. Я не могу тебя прятать. Убирайся.
И я понимаю, что она меня не спрячет, и говорю:
— Дай мне чего-нибудь поесть, и я уйду. Прошу тебя, я очень голодный. Пожалуйста.
— У меня нет для тебя ничего, дурак. Убирайся. Подожди. Вот кусок хлеба. А теперь иди. Чертов дурак, разбудил меня.
И она дает мне кусок хлеба, маленький кусок, и закрывает дверь, и я слышу, как она говорит себе:
— Чертов дурак. Чертов дурак. Бездельник.
Я прижимаю к груди кусок хлеба, словно это ребенок. Я прижимаю его так, как будто я люблю его, сам не знаю почему. И я смотрю на небо, а там луна по-прежнему гонится за звездами.
И я опять иду, не знаю куда. Просто иду. И я ни о чем не думаю, потому что мне не о чем думать. Я просто иду и слушаю, как ветер хлопает моими брюками.
Неожиданно я понимаю, что я на Верхнем шоссе и что я уже начал взбираться на гору. Когда ты совсем рядом с горой, как я сейчас, ты не видишь ее вершину. Но я взбираюсь на гору. Не знаю зачем. Я просто взбираюсь на гору, которая называется Львиная голова и находится на Си-Пойнте.
Я лезу выше и выше, ноги я уже сбил и руками цепляюсь за ветки и камни. На горе очень страшно, потому что кусты ходят ходуном, а травы свистят. На этой горе легко напугаться.
Ноги у меня еле идут, сердце громко стучит, и я чувствую вкус крови в горле, но все равно я лезу выше и выше. Я лезу к нашему шалашу. К шалашу, который много лет назад мы построили с мастером Абелем. Нужно потянуть за шнурок, и упадет веревочная лестница, и ты можешь залезть по ней в наш шалаш.
Я даже не думаю, что, может, его давно там нет. Но он оказывается на месте. На вершине двух деревьев возле высоких скал. И вокруг одного дерева обмотан старый грязный шнурок, и я тяну за него, и, как когда-то, сверху падает лестница прямо мне на голову. Черт бы ее побрал!
И я забираюсь в шалаш, по-прежнему прижимая к груди хлеб, и падаю на пол, и лежу, и я чувствую кровь во рту, и слышу стук сердца, и стараюсь дышать быстрей, чтобы не умереть.
Я ломаю хлеб и ем его, и он с трудом проходит в мою глотку.
Я трясу головой, чтобы прогнать все мысли, и начинаю плакать. Я плачу, как маленький.
XVII
Слезы текут по моему лицу. И во рту я чувствую вкус хлеба и крови. Грудь у меня высоко вздымается, потому что я до сих пор не могу отдышаться. Я просто лежу на полу нашего шалаша и не знаю, что со мной будет, и, друг, я не вру, что мне все равно, повесят меня или не повесят, потому что я уже почти мертвый.
И я больше ничего не боюсь.
Мне становится тепло, и я даже не думаю о ветре, хотя он врывается во все щели, я даже о ветре этом не думаю.
Я думаю, не стоит ли мне помолиться. Но я не молюсь, потому что, когда я в последний раз молился Иисусу в церковном дворе, Он мне не помог. Но, друг, может быть, Он мне и помог. Потому что я сейчас в шалаше, мне тепло и спокойно и меня до сих пор не повесили, так что, может быть, в конце концов, Иисус мне помог.
И я начинаю опять молиться:
— Господи Иисусе, Ты сделал всех людей равными. Сделай меня тоже равным.
Так я молюсь, потому что прошу о том, что мне нужно больше всего.
Я рад, что я теперь ничего не боюсь. Потому что любить кого-нибудь можно, только когда ничего не боишься, — вы меня поняли? Когда не боишься, можно любить кого угодно. Сейчас я даже готов полюбить этого Джанни Грикву, потому что я тут один на горе, — вы понимаете?
Друг, я не хочу убивать, как требует мой дядя Каланга. Я никого не хочу убивать, даже Тощего, ван Хеердена. Даже Нэнси или этого Джанни. Я рад, что я не убил их. Я не хочу никого убивать, даже европейцев. Я не хочу этого. Ты не можешь заставить человека полюбить тебя, когда он мертвый. Какая же тебе польза, если ты его убьешь, а? Никакая, вот какая. Никакая. Да, сэр, я не хочу никого убивать.