Одиночество вещей. Слепой трамвай. Том 1.
Шрифт:
Что и делала постоянно.
– Сволочь! – завопила она. – Ах ты сволочь! Что это за тюбик?
Назначение остального она, стало быть, уяснила.
– Теперь ты этого никогда не узнаешь, лимитчица! – мстительно отступил от стойки Леон.
Так мог бы ответить Еве змей-искуситель, если бы Ева жадно не вгрызлась в яблоко, а взялась бы гневно и целомудренно топтать его, а заодно и змея.
Библейские сюжеты текли, как реки. Только что Леон был змеем. А вот уже изгоняемый из рая, если допустить, что «Кутузов» – рай, Адам.
Катя Хабло тем временем
– Сколько? – жившей по принципу «все беру» барменше не понравилась легкость, с какой отказался от сделки Леон. Да и власть ее над ним, уходящим из бара, сделалась призрачной, как власть двери над солнечным лучом. Луч сунется в другую дверь. – Пятерку?
– Пятерки я получаю в школе, – цинично усмехнулся Леон. – Давай, рыжая, бутылку.
Барменша ловко, как фокусник из рукава, поставила на стойку бутылку чернильного «Саперави».
– Его вчера давали в магазине по три семьдесят, – поморщился Леон. – Давай шампанское. Или я ухожу! – шагнул к двери.
– Катись, – спокойно отозвалась барменша.
Но Леон знал, каким лесным пожаром бушует сейчас в ее душе «все беру».
В эту игру он уже сегодня играл с Димой. Взялся за ручку двери.
– Только объясни, – что-то даже человеческое послышалось Леону в голосе рыжей барменши. – Что за тюбик?
Человеческий голос, каким вдруг заговорила барменша, сделал непростым предстоящее объяснение. Леон подумал, что торговля, обмен – древнейшая форма человеческих отношений. Главное тут – взаимная симпатия, благожелательность, а вовсе не подлость, надувательство и обман. Иначе человечество не поднялось бы до торговли, а погрязло в тысячелетней войне. Еще Леон подумал, что в той торговле, какая сейчас развернулась в стране, очень сильны элементы войны. Он чувствовал себя именно таким, военизированным, продавцом, сбывающим сомнительный товарец. Не утешало и что барменша была не из самых простодушных покупательниц. «Мерзость, – подумал Леон, – все мерзость, и я мерзость».
– В общем, так, старуха, – скороговоркой, чтобы быстрее с этим покончить, забормотал Леон, – даешь мужику, чтобы он натер свой. Как корку чесноком. Можно поверх презерватива, можно живьем, и балдеешь. Эротический влагалищный стимулятор, должна бы знать! – Леон не был уверен, что правильно объяснил, но всякие заминки тут были неуместны.
– Боже мой, – испуганно выставила барменша на стойку бутылку шампанского. – Сколько тебе лет? В какой ты ходишь класс?
– В какой надо! – буркнул Леон, пряча бутылку в школьную сумку. – В рабочий класс! – злобно зыркнул на барменшу.
Идучи к двери, затылком ощущал ее скорбный, жалеющий, почти что материнский взгляд. Еще и блудный сын, подумал Леон, которому некуда возвращаться, потому что неоткуда уходить.
Тяжелая дверь «Кутузова» закрылась за Леоном.
На проспекте светило солнце, радиоактивно
Катя Хабло вроде бы удалялась от Леона по сухому весеннему асфальту. Но медленно. Так уходят, когда не хотят уходить. Леон неожиданно почувствовал, как красива жизнь и одновременно как она уходяща. Он не знал, куда, почему, зачем уходит жизнь. Скорее всего, жизнь уходила от себя и красивой была в сравнении с собой же, какой ей предстояло стать. Грусть Леона происходила оттого, что рыжая барменша заговорила человеческим голосом. Человеческое невидимо путалось под ногами, мешало жить. Леон догадался, что жизнь красива уходящим человеческим. И уходяща – человеческим же.
Он в два прыжка догнал Катю Хабло.
Явилась мысль позвать ее к себе, распить шампанское, а потом уложить на кровать, под которой хранится в чехле разобранное ружье, в свинцовое дуло которого Леон заглядывал, как в некий оптический прибор, показывающий конец перспективы.
Мысль решительно овладевала Леоном. После ее воплощения ничто не могло помешать Леону самому сделаться частью пейзажа конца перспективы.
Разве только родители.
В последнее время преподавание научного коммунизма в высших учебных заведениях разладилось. Родители все больше времени проводили дома. Из их разговоров Леон уяснил, что они не возражали читать курсы чистой философии. Но почему-то студенты не желали слушать чистую философию из уст преподавателей-марксистов. Пока еще родители получали зарплату.
Однако в расписании занятий на следующий год научный коммунизм уже не значился.
Прямо на ходу Леон позвонил из уличного висячего стеклянного ящика домой. Удивительно, ящик был цел, аппарат исправен, гудок явственно различим. Только вот панель с наборным диском была выкрашена из краскораспылителя в черный траурный цвет. Наверное, кто-то, получив от девицы отказ в свидании, взял да и выкрасил с горя панель. Хотя вполне мог к чертовой матери разбить или оторвать трубку. Леон подумал, что бытовая культура, пусть черепашьим шагом, но входит в сознание юношества. Об этом свидетельствовала и сохранность соседнего висячего ящика. Там панель была выкрашена в нежно-розовый (девица согласилась) цвет.
Мать мгновенно схватила трубку, произнесла «да» с такой надеждой, словно ожидала звонка, извещающего, что временная заминка с научным коммунизмом истекла, он вновь наступает по всем фронтам. Или на худой конец восстановлен в правах на следующий семестр.
– Задержусь немного после школы, – сказал Леон, хотя каждый день задерживался сколько хотел и никогда не извещал об этом родителей. – Вы там без меня не скучайте.
Дом отпадал.
«Где?» – подумал Леон.
Катя опять немного ушла вперед и опять не так, как уходит человек, который действительно хочет уйти. Они шли по проспекту в обратную от дома сторону.