Одиночество
Шрифт:
Ну вот… Говорил этот мужик, говорил — и вдруг спрашивает:
— А вас как зовут?
А мне чего выкаблучиваться?
— Татьяна Михайловна, — говорю.
А он:
— А меня Петр Григорьевич. Вот и познакомились. А вы мне еще позвоните?
И ведь, знаешь, правильно сказал: «позвоните». Хотела сказать: «Да еще чего не хватало!» Но зачем обижать человека? Сказала, что позвоню как-нибудь. По голосу и по манере видно — интеллигентный мужчина. Нашего, наверное, возраста.
Вот я всегда думаю: неправильно все, вместе умирать нужно. Лежали бы сейчас с тобой. А они тут — как хотят!
Поверишь, как в коммуналке живем. Весь день
Вот и сижу тут одна в кресле. Телевизор надоел, все одно и то же. «Комсомолку» читать тоже уж невмоготу, сплетница — а не газета, а других они не выписывают. Книжки… Да уж начиталась в своей жизни. Быстрей бы апрель, там огород начнется. Нина с Сашей тоже ждут не дождутся. Да им и сейчас неплохо, вместе-то. Хорошо они встретились. Да… И так бывает. Нина хорошего мало видела со своим Колей. Нам-то обижаться на него не за что. Любил наших детей. Это они Нине — племянники родные, а ему — кто? А вот любил, всех троих. Пил — это да. Когда Нина его похоронила, хорошо зажила, спокойно. Но его только добром вспоминала. И никого не хотела, никого. Сколько ее пытались знакомить, а она все: да зачем мне тут какой-то мужик чужой? Слышать даже не хотела. А тут Саша… У него жена тоже умерла. Нина-то лет пять или шесть одна прожила, а он жену год как похоронил. И ведь как зажили! Душа в душу. Мы тогда и огород сразу взяли. Вместе. И сарай Саша построил на всех. Завидуют нам: дружно вы, сестры, живете. Так и не бывает, говорят. Только они-то, Нина с Сашей, вместе, а я — все равно одна. Везде — одна. И когда ты меня заберешь?
Сон видела недавно. Вроде едем в трамвае иль в троллейбусе. Вдвоем. Друг напротив друга сидим, разговариваем. И так мне хорошо. И так мне спокойно. Ехала бы и ехала. А трамвай этот (а может, троллейбус — не помню) остановился, двери открылись — ты мне и говоришь: «Иди». А я: «Да нет, с тобой поеду». Ты вышел, руку мне подал. А потом долго так посмотрел, ничего больше не сказал. Зашел снова в этот трамвай… ну и… уехал, в общем. Проснулась — плакала долго. И сейчас плачу. Плохо мне, Толя, без тебя. Так плохо, хоть волком вой. Некогда только выть-то, дел полно.
Как же с Ириной тяжело. Я так и знала. Уйдет из института — мне покоя совсем не останется. Так и есть. Ходит всеми днями хмурая, не разговаривает, только глазищами на каждое слово сверкает. А вчера вечером в своей комнате на Женю как закричит, как закричит. А потом плакала, да громко как, навзрыд (это уж она умеет, с детства, ты знаешь), и все причитала: «Мне так никогда… Понимаешь… Никогда… Вот у нее поющая точка в груди (какая точка? у кого?), а у меня так тоже… но я не могу поймать. Понимаешь?!» А Женя, слышу, ее успокаивает. Потом выбежал на кухню, корвалолу накапал. Я ему: «Что случилось-то?» А он: «Потом, мам, потом». А уж ночью, когда Иринка уснула, мы с ним на кухне посидели. Хорошо так поговорили. Мучается она. Натрепалась всем, что в писательницы уходит. А не получается, говорит, у нее так, как у Виктории Токаревой. Уж что она в этой Токаревой нашла, не знаю. Мне давала читать. Не понимаю я. Фразы какие-то рубленые, толком ничего не скажет, все намеки. Я классику люблю. А эти новомодные мне как-то…
Вот видишь, страдает, а мне — ни слова. Не пойму, думает. Конечно, куда мне! Только Жене все рассказывает. Что ж я, хуже Жени? Я все-таки тоже литфак окончила, а отработала в школе сколько — не чета ей. Ко мне ребята со всем своим шли. Всех понимала. Только своих не понимаю. Это они так считают. К Генке вообще не знаешь как подступиться. Что ни скажешь — все не так. Только по шерстке всех гладь. Сейчас хоть у них с Аней все нормально. Да и то уж, ребенку третий год. Пора найти общий язык. Первый-то год жили как кошка с собакой. Мы все боялись — разведутся. Через день Генка пьяный у нас появлялся. Придет, весь никакой (это Иринка так говорит). Поругались. Оставайся ночевать, скажешь. Останется. Среди ночи вскакивает — к ней бежит. На следующий день приходят. Счастливые, друг на друга не наглядятся. А я всю ночь глаз не сомкнула. Сейчас вроде лучше, а там — кто их знает. Молюсь каждый вечер и каждое утро, чтоб все нормально у всех.
Толик Генкин как же на тебя похож! Не хотели Анатолием называть: имя не нравилось. Но все-таки решили. Мне, конечно, очень хотелось, чтобы в честь тебя. А он — копия ты. И умный такой же, и такой, знаешь, сообразительный. На все ответ найдет.
Ладно, буду ложиться. Уже второй час. Уже второй… Как у Маяковского. Как же я его любила! На первом же уроке по Маяковскому всегда читала сначала «Неоконченное», потом — «Флоты — и то стекаются к гавани…», потом — «Хорошее отношение к лошадям». И говорила: «Как вы думаете, чьи это стихи? Это Маяковский!» А сейчас его заплевали, особенно «Стихи о советском паспорте». Вроде как не поэзия, а заказ. Конечно, не понять, как он любил родину. Да! Именно советскую! И мы любили. А эти сейчас никакую не любят — ни советскую, которая их вырастила и образование им дала, ни теперешнюю, капиталистическую. Только и норовят все: кто в Германию, кто в Израиль. И глаза закатывают: «Ну что здесь делать?» Конечно, когда все развалили, делать нечего. Эх, Толя, думал ли ты, что такое будет? Да никто не думал. А вот…
Ладно, помолюсь сейчас… Где у меня листочек? Молитву вот у Али какую хорошую переписала, когда она приезжала, а наизусть никак не выучу. Вот что тогда учила в школе, в институте — все помню. А сейчас…
Помнишь, я тебе про Иринку-то рассказывала недавно? Вроде получше сейчас. Повеселела. Почему — не знаю. Наверное, научилась как Токарева писать. Я ей говорю:
— Если, Бог даст, издашь свою писанину, я читать ни за что не буду. У вас там теперь один секс.
А она:
— А куда ж без секса? Это жизнь!
Вот и поговори с ней. Стыда потом не оберешься от знакомых. Говорю:
— Ты бы хоть псевдоним какой взяла.
А она:
— Ну прям! У меня вон какая фамилия красивая!
— Это уж ты Жене спасибо скажи, что он, с такой своей фамилией, на тебе женился.
— Скажу, — говорит, — скажу!
Веселая. Ну дай Бог, дай Бог.
А ведь позвонила я этому… Петру Григорьевичу-то. Обрадовался. Час разговаривали, а может, и больше. Но он не только о себе, и меня расспросил про все. Мне как-то особенно грустно вчера было. Дай, думаю, позвоню. А он по голосу сразу понял:
— Татьяна Михайловна, у вас что-нибудь случилось?
— Да вроде и не случилось ничего, — говорю. — Все, чему случиться, уж, наверное, позади.
— Голос у вас очень печальный.
— А с чего ему быть радостным? Кругом одни проблемы. И в семье. И в стране.
— Да в стране-то безобразие сплошное. — И начал мне про политику. Умный мужик-то. Все по полочкам разложил. Молодец. Ему бы с Нининым Сашей поговорить.
Говорил он, говорил, а потом: