Одиночка
Шрифт:
Окружающие, должно быть, с жалостью смотрели на старого бормочущего профессора, пребывавшего в своем мире, записывавшего свои бесконечные формулы и доказательства. Чего ради? — усмехались они. Вся эта чепуха все равно скоро умрет вместе с ним.
Но это не было чепухой. Ни единая цифра. Все имело значение. И это надо было сохранить. Жизнь здесь подчинялась бессмысленной и бесполезной схеме: прожить день, поспать и завтра начать все заново. Избегать взглядов охраны и стараться выжить. Schneller. Ускоряйся. Давай быстрей.
Но голова-то продолжала работать. И в этом заключался смысл существования.
— Профессор, — прервал его работу Островский, бывший бухгалтер из Словакии. Он был самым удачливым снабженцем на зоне. — Не желаете ли деликатеса завтра к полднику? Наш повар сильно рисковал, чтобы достать это лакомство.
И Островский протянул Альфреду высохшую сырную корку, обернутую в засаленную тряпицу. Скорее всего, ее стащили из мусорного бака офицерской столовой. Эта корка равнялась здесь банке икры.
— Отдайте ее Франсуа или, может, Вальтеру, — отмахнулся Альфред. Оба, похоже, были на последнем издыхании. — К тому же мне нечего вам предложить взамен.
— Нечего предложить? Да вы шутите, профессор! — отреагировал словак, работая на публику. — Я отдам ее за парочку ваших формул. За целое уравнение я достану вам бифштекс.
Кое-кто из сидевших рядом заключенных ухмыльнулся.
— Е равняется мс квадрат, — ответил Альфред. — Так пойдет? И мне, пожалуйста, средней прожарки.
Окружающие снова засмеялись. Это хорошо, что они еще могли смеяться в этой обстановке, и неважно, что объектом их смеха был он сам.
Внезапно все переменилось: раздались пронзительные свистки, в барак ворвались охранники, громко стуча дубинками по стенам и дверям.
— Все на выход! Из барака, сволочи! Schnell.
У каждого из обитателей барака душа ушла в пятки. Любой свисток, любая неожиданность от немцев — и каждого пронзала мысль, что за ним пришли и это конец.
В бараке появился гауптшарфюрер Шарф, за ним по пятам следовали двое охранников, безжалостный капо Васько замыкал группу. Среди эсэсовцев Шарф выделялся своей жестокостью. Он вел себя так, словно единственной компенсацией за его пребывание в этом жалком лагере было причинение максимально возможных страданий и боли заключенным. Альфред был свидетелем того, как он лично расстрелял двадцать или тридцать человек только за то, что после десяти часов работы кто-то из них выронил лопату, или споткнулся, или отстал, когда Шарф орал свое «Schnell! Schnell!». Васько, уголовник из Смоленска, в лагере превратился в безжалостное чудовище. Он мог забить заключенного на раз-два: сначала наносил удар дубинкой по ногам сзади, а когда зек падал, бил по затылку, чтобы прикончить. Альфред никак не мог поверить, что еврей — неважно, насколько низко он пал — мог так поступать со своими. Рано или поздно всех их ждала смерть, включая капо. Ради чего стоило оттягивать этот момент, издеваясь над другими?
— Aussen! Aussen! — выкрикивали немцы, вон, вон, стуча дубинками по стенам и койкам. — Schnell!
Альфред запихнул свои записки обратно под нары, вернул на место доску, прикрывавшую дырку в полу, и двинулся на выход вместе со всеми.
— Быстрей! Быстрей, грязные твари! — Охранники охаживали заключенных дубинками по бокам. — Бегом! Старик, тебя это тоже касается. Живо!
Несмотря на то, что стоял апрель, воздух по вечерам бывал довольно прохладным. На улице заключенные ежились, пытаясь сохранить тепло, и с тревогой переглядывались. Любое изменение в расписании непременно вызывало у них страх. Они с ужасом ждали приказа строиться и маршировать. Все они знали, куда. Это было делом времени, и они понимали, что рано или поздно их час настанет.
— Строиться! — кричали охранники, подталкивая их дубинками. Все выстроились в шеренгу.
— Ну как вам бифштекс? — тихо спросил Альфред у стоявшего рядом Островского. Словаку пришлось раскрошить сырную корку, высыпать крошки через штаны на землю и затоптать их башмаками.
— Профессор, если честно, жестковат, — ответил словак с заговорщической улыбкой.
Через пару минут стало понятно, что это не конец, а всего лишь проверка. Но тревога не проходила — охранники что-то нашли. Снаружи было слышно, как они потрошат нары, переворачивая кишащие вшами жидкие матрасы, и выстукивают полы в поисках тайников.
— Может, повар проболтался, — прошептал Островский в ухо профессору.
— Не думаю, — ответил Альфред. — Я полагаю, они не еду ищут.
Васько огрел его дубинкой по затылку:
— Тихо!
Через некоторое время из барака послышались крики и возбужденный голос Шарфа. Все замерли. Шарф вынес из барака самодельное лезвие, сделанное из крышки консервной банки. Заключенные резали им крохи украденного хлеба или сыра, которыми им удавалось разжиться.
— Могу я поинтересоваться, чье это? — спросил гауптшарфюрер. Демонстрируя нож, он осуждающим взглядом обвел всю шеренгу. Его воспаленные глазки, плоский нос и тонкие губы делали его похожим на мясника. Все застыли. Никто не проронил ни звука. За провинность одного человека обычно наказывали весь барак. Никто не рискнул бы раздражать взбешенного Шарфа.
— Ну же, говорите! — скомандовал капо Васько, двигаясь между рядами. Он приложил ладонь к уху: — Что, языки проглотили? Мне что-то послышалось? — он обращался с ними как с малыми детьми, отчего они его еще больше ненавидели. Он остановился позади Улли, булочника из Варшавы, одного из друзей Альфреда.
Булочник зажмурил глаза. Это было его лезвие. Он понимал, что для него все кончено.
— НИЧЕГО? — Васько поднял дубинку и ударил Улли по ногам сзади. Тот упал.
— Это только для еды, герр гауптшарфюрер, — взмолился Улли, таким образом признавая свою вину. В его глазах стоял ужас. — Ничего больше. Я клянусь вам.
Кто-то его сдал.
— Только для еды, я правильно расслышал? — переспросил Шарф. Все понимали, что это была издевка. — Ну тогда ладно. Да, Васько? Ну если это только для еды. Только я думаю, настоящий нож больше подходит для разрезания еды. — Шарф говорил откровенно издевательским тоном. Он обошел вокруг Улли. — Булочник, ты согласен, что нож больше подходит?
— Да, герр офицер. Конечно больше.
Им позволялось пользоваться лишь ложками, чтобы хлебать жидкое пойло из переваренной гнилой картошки и, если повезет, ошметка гнилого мяса на дне миски.