Одинокий голос в звездную ночь
Шрифт:
— Вот так-то, как собак, и надо их стравливать, — удовлетворенно потер свои руки Шарапов, выслушав доклад милиционера. — И дальше ведите такую же политику, — наставлял он хуторских активистов. — Пусть друг на дружке волосы рвут, морды бьют до крови. А сами идите в другую бригаду, и там то же самое. Не поможет, гоните на улицу семьи, не глядя на баб и детишков. Пусть подыхают на морозе, а зерно возьмите. И никакого слюнтяйства по отношению к ворам и кулацкому элементу. А я на пару дней сгоняю в Чукаринский колхоз. Организую там дело и вернусь к вам с проверкой.
К вечеру в холодной сидело уже человек двадцать казаков, в большинстве своем колхозников,
Глава 6
За окном бешено прострекотали копыта, всхрапнул круто осаженный конь, звякнула щеколда открываемой калитки, послышались голоса: жены и чей-то мужской, до боли знакомый. Затем хлопнула входная дверь, проскрипели половицы под тяжелыми шагами. В дверь тихо постучали, голос жены известил:
— Миша, к тебе приехали…
И почти тотчас же дверь распахнулась, и на пороге встал бывший секретарь партячейки Лебяженского колхоза имени товарища Ворошилова Гордей Ножеватый, в заиндевелом полушубке, с плетью на руке, с лицом в синяках и кровоподтеках.
— Я к тебе, Ляксандрыч! — будто выплюнул он с хрипом разбитыми губами. И пояснил: — Никого в райкоме нету. Не обессудь.
Михаил подошел, пожал руку, предложил:
— Пойдем разденешься: жарко тут у нас, сопреешь.
— Да я на час: рассиживаться времени нету.
И все-таки Шолохов раздел его, провел к себе, шепнув жене, чтобы позвала фельдшерицу и приготовила чаю, усадил гостя на кушетку, предложил:
— Рассказывай.
— Да что тут рассказывать? Страшные дела делаются у нас в районе. Пока ты ездил в Москву, Овчинников с Шараповым тут такую деятельность развернули, что я тебе описать не могу. Уж чего-чего в жизни своей ни повидал, думал: все это в прошлом, и сам там, в этом прошлом, много чего наворочал по злобе да по глупости своей, а такого видеть не доводилось. Веришь, Михаил, иногда хочется взять шашку и пойти рубать, как… как в гражданскую… с оттяжкой… потому как другого выхода на сегодняшний текущий момент не вижу…
Шолохов заметил пену на губах у бывшего буденовца, а затем командира чоновского отряда, подошел к шкафчику, достал графин, налил из него в стакан до половины, поставил перед Ножеватым.
Тот взял стакан, молча опрокинул его в глотку, отерся рукавом гимнастерки. Прохрипел:
— Тут никакая водка не поможет. Разве что застрелиться… Или рубать… рубать всех этих Овчинниковых, Шараповых и всяких других… Вот ты, Михаил, скажи мне начистоту… Ты с товарищем Сталиным встречался — он, что, ничего про это не знает? Про все эти безобразия не знает? Ему, что, не докладывают?
— Думаю, что докладывают, но далеко не всё. А если и говорят о перегибах, то лишь по отношению к злостным врагам советской власти… Такое у меня сложилось впечатление…
Вошла жена Михаила Мария с подносом, стала расставлять чашки и чайники. Шепнула:
— Фельдшерица в отъезде. — Посмотрела на мужа вопросительно. — Может, я сама?
И оба глянули на Ножеватого.
А тот, уронив голову на руки, сложенные на столе, спал, постанывая и похрапывая.
Когда-то, еще в двадцатом, Шолохов, тогда пятнадцатилетний подросток, служил в чоновском отряде под командованием Гордея Ножеватого. Гонялись за мелкими бандами, осуществляли продразверстку. В двадцать первом оба попали под трибунал «за превышение полномочий». Жестокое было время, мальчишки взрослели быстро, а ума, знаний не прибавлялось, зато ожесточение не знало границ, и в каждом казаке чудился враг. Теперь Михаил, оглядываясь с высоты своего возраста и знаний о том времени, так бы не поступал. Но тогда сдерживать их безрассудство было некому, а взрослые даже поощряли жестокость и насилие.
— Ладно, потом. Пусть спит, — промолвил Шолохов после недолгого молчания. — А я пока пойду заседлаю Орлика. — И пояснил: — Смотаюсь в Лебяженский. Что-то там не то.
— Только, ради бога, поосторожней! — взмолилась Мария, прижимая руки к груди. — А лучше бы не ездил ты туда. Ну что ты там сможешь сделать? Один-то…
— Как это не ездить? Что ты, Маша! Да я сам себя уважать перестану.
— Револьвер-то хоть возьми: мало ли что.
— Зачем? Там же люди.
Еще издали Шолохов с Ножеватым услыхали надрывные женские вопли и детский безутешный рёв. Казалось, весь хутор стоном стонет по покойнику, или туда ворвалась степная орда, хватает девок и детишек, чтобы продать жиду-перекупщику, а уж тот погонит пленников в Багдат или в Персию на невольничьи рынки. Шолохов даже глаза прикрыл и представил на миг эту картину из далекого прошлого, о котором знал только по рассказам стариков да из истории Ключевского, и от этого представления мороз пробежал по коже, будто скакал он по морозу совершенно раздетым.
Бабьи вопли и детский рёв не умолкали, и когда они въехали на хуторскую улицу, вопли эти стали особенно невыносимы. Почти по всему хутору на улицах и в проулках там и сям горели костры, ледяной ветер рвал пламя, прижимал к земле, а возле костров, с подветренной стороны, шевелились темные фигуры, закутанные в тряпье, озаряемые неровным красноватым светом, будто справляющие некий языческий обряд.
Соскочив с коня, Михаил направился к первому же костру, с каждым шагом чувствуя, что ему не хватает дыхания. И не от дыма, стелившегося понизу, не от ледяного ветра, бьющего в лицо поземкой, а от ледяного ужаса, который объял его душу.
— Давно на улице? — спросил он у толстой бабы, прижимающей к себе малого ребенка.
— Третий день… сило-ов уж никаких нету-ууу! — завыла баба еще громче. — Не спамши, не емши, дети мерзну-ут… снег разгребем, костром землю нагреем, соломы накидаем, так и спи-им… А какой сон? Гос-споди-иии! В сарай не пущают, соседи тоже боятся пустить, а всё ямы проклятые-еее! Откудова у нас ямы-ыыы? Погреба есть, так все вычистили. Огурцы соленые — и те забра-али-иии. На одной мороженой картошке живе-ем! Да на поло-ове-еее! И за что нам такие муки-иии? Будь же они все прокляты-ы, что выдумали энтии колхозы и энтую вла-асть! — выла баба, раскачиваясь из стороны в сторону, а из кучи тряпья доносился тоненький писк, мало похожий на писк ребенка, а разве что котенка или щенка.
Шолохов вспрыгнул на Орлика, пустил его наметом к хуторскому правлению. Возле крыльца соскочил, взлетел по ступенькам, рванул дверь, шагнул вместе с морозным облаком в жарко натопленное помещение, где по лавкам сидело человек пять активистов. Не здороваясь, прошел к двери председателя хуторского совета, встал на пороге. Трое подняли на него лохматые головы, уставились вопросительно мутными глазами.
— Поч-чему такое? — выдохнул Шолохов, стеганув плетью по столу, за которым сидел знакомый ему казак Подшивалов, лет уже за пятьдесят, из бедняков, всю жизнь проработавший по найму да на отхожих промыслах.