Одинокий голос в звездную ночь
Шрифт:
Подшивалов с испугом глянул на Шолохова, то ли не узнавая его, то ли делая вид, что не узнает.
— А шо? А шо такое? Ничего такого мы и не делаем. Все по инструкции. Все, значица, для пользы дела.
— Для какого дела, мать вашу…? Для какой пользы морозите баб и детишек на улице? Для какого такого дела морите их голодом? Сам потом будешь пахать и сеять? Сам страну кормить станешь хлебом? Так с тебя работы, как с паршивой собаки шерсти…
Шолохов задохнулся, рванул застежки полушубка, бросил на стол папаху. Сел. Расстегнул ворот гимнастерки. Заговорил, сдерживая ярость:
— Овчинников с Шараповым ответят по всей строгости за этот произвол, за измывание над людьми.
— Тю-у! — воскликнул оправившийся от испуга Подшивалов, и на его сморщенном хитроватом лице появилась наглая ухмылка человека, который вполне сознает свою безнаказанность. — Да ты, товарищ Шолохов, охолонь малость! А то дюже мы спужались тебя! Того и гляди, в штаны наложим! Ха-ха-ха! Прискакал! А кто ты такой по всей видимости? Секлетарь райкома? Председатель рика? Видали, казаки? — обратился он к сидящим вокруг стола активистам. И те тоже заржали, и только теперь Шолохов понял, что они пьяны, что уговаривать их бесполезно.
— Я имею право знать и расследовать, на каком основании вы измываетесь над людьми, — заговорил Шолохов, высекая каждое слово, точно искру из кремня, вперив глаза в бегающие глазки Подшивалова.
— А на том основании, товарищ, — вступил в разговор один из присутствующих, лет тридцати с небольшим, с тяжелым неломким взглядом черных глаз, — что эти бабы и детишки, как ты их величаешь, есть кулацкое семя, мужиков их мы отправили в Миллирово, а с них требуем открыть ямы. А они ни в какую. Так что прикажешь делать? Любоваться на них? А вот этого не хочешь? — и сунул под нос Шолохову черный кулак, из которого торчал толстый палец, укрытый, как степная черепаха панцирем, толстым ногтем с черной каймой.
— Ты-ы… — Шолохов вскочил на ноги. — Дулю мне под нос? — И рванул казака за ворот гимнастерки, придавливая его тело к столу.
Но тут вскочили остальные, и худо пришлось бы Михаилу, если бы в комнату не ворвался Ножеватый с разукрашенной рожей, загородив всю дверь своей широкой фигурой.
— А ну! — рявкнул он и выхватил из кармана револьвер. — Перес-ссстреляю всех, с-сучье племя!
Шолохов отпустил казака, сел. Произнес как можно спокойнее:
— Добром прошу: прекратите эти безобразия. Если и есть среди них кулаки, то их не так уж и много. А чтобы почти весь хутор ходил в ворах да кулаках, да выгонять на мороз безвинных баб и детишек… Я сегодня же дам телеграмму товарищу Сталину об этих беззакониях. И никому из вас это даром не пройдет.
Встал и вышел за дверь.
В ту минуту он верил, что даст телеграмму, что тут же из Москвы приедет комиссия и наведет порядок. Потому что такое измывание над людьми нельзя допускать даже и на минуту, а тут третий день… на лютом морозе… с детишками… У-ууу!
На улице кое-где еще горели остатки костров, но людей не было видно.
— Я сказал им, — пояснил Ножеватый, — чтобы шли по домам. Еще сказал, что если у кого имеются излишки, отдали бы добром… — Помолчал, задрав голову в звездное небо, раскинувшееся над головой из края в край, на тонкий серпик месяца, повисший над дальним кряжем, вздохнул. — Если б только у нас одних такое, а то по всему району. Везде не поспеешь да и не везде сойдет с рук: уж больно они за собой большую силу чуют, потому и казнят народ, как вздумается. В других местах, сказывают, и того хуже: и бьют, и в проруби топят… не до смерти, нет, а вынут, поспрошают, не скажет, где яма, опять в прорубь. А то баб насилуют скопом или вешают на ремнях за шею, сымают, дают очухаться, и опять… — Помолчал, спросил: — А что, Ляксандрыч, Сталину и впрямь отпишешь про эти безобразия?
— Отпишу, — ответил Шолохов твердым голосом, чтобы у Ножеватого не возникло ни малейшего сомнения в его решимости. Затем подошел к крыльцу, прямо с него вспрыгнул на своего Орлика, стегнул плетью — и белый конь, и белый же полушубок тут же исчезли в белой мгле, но долго еще Ножеватый слышал удаляющийся стрекот копыт по мерзлому снегу.
— Ну, дай тебе… как говорится, а мы тут как-нибудь переживем эту напасть, — пробормотал он.
Глава 7
«Дорогой товарищ Сталин», — начал Шолохов с чистого листа. И задумался. Затем зачеркнул слово «дорогой», сократил слово «товарищ» до одной буквы «т» с точкой, решив, что и так сойдет. В конце концов, если исходить из устава партии, они со Сталиным ровня, то есть товарищи по партии. А должности — это уже потом. Хотя и понимал, что не будь у Сталина его должности, и писать бы ему не стоило. Но понимать — одно, а чувствовать — совсем другое. Однако дальше этого усеченного обращения к вождю дело не пошло. То ли потому, что впечатления были еще настолько свежи и так будоражили душу, что из нее рвался один лишь протяжный вопль, то ли не было уверенности, что надо обращаться именно к Сталину, то ли сдерживала обида, что не принял Сталин его в этот приезд в Москву, не посчитал нужным.
Да и какой толк от прошлых с ним встреч? Можно сказать, никакого — одно разочарование да и только. И что толкало его, Шолохова, к Сталину? Обычная для России надежда на «царя-батюшку». Ну, написал он Сталину в прошлом году два коротких письма, ну, принял тот его в Кремле — и что? Да ничего! Как шло дело наперекосяк, так и продолжает идти.
А ведь это была уже вторая встреча со Сталиным. Первая состоялась еще в 31-м, в декабре, и продолжалась всего пятнадцать минут. Помнится, тогда в дверях он, Шолохов, столкнулся с выходящим из сталинского кабинета главным редактором «Правды» Мехлисом, о котором много слышал всякого, и поразился этому вроде бы знакомому по портретам лицу: оно было надменным и тупым. А говорили, что у него лицо фанатика — ничуть не бывало. Потом… потом комната охраны, за ней довольно большой кабинет, отделанный деревом, стол вдалеке, а возле него Сталин.
Шолохов шел к нему по красной ковровой дорожке, а Сталин, что-то отложив, — ему навстречу. Встретились почти посредине, руки соединились в пожатии, рыжеватые глаза из-под кустистых бровей, узкий лоб, рыжеватые же усы и виски, сероватое лицо в оспинах, маленький рост… — все это Шолохов схватил взглядом, а сердце так стучало, что казалось — вот-вот остановится. И в голове ни единой мыслишки.
— Так вот вы какой, товарищ Шолохов, — произнес Сталин будто бы с удивлением, а глаза… глаза, точно два ствола, заряженных волчьей картечью. — Не удивительно, что ваши коллеги по перу так, мягко говоря, изумились, прочитав первые книги «Тихого Дона», — продолжил он раздумчиво, точно говорил сам с собой. — Но так, собственно, и должно быть: талант себя с особенной силой проявляет в молодости. Взять хотя бы Лермонтова… Или я не прав? — И повел к столу.
— Не знаю, товарищ Сталин: как-то не задумывался об этом, — честно признался Михаил.
И вспомнил, зачем он сюда пришел.
И дальше, торопясь, боясь показаться многословным и отнять слишком много времени у такого занятого человека, заговорил о том, что так хозяйствовать, товарищ Сталин, нельзя, так единоличника в колхоз не заманишь, а самого колхозника работать в полную силу не заставишь.
А Сталин ему: новое, мол, всегда пробивает себе дорогу со скрипом, старое сопротивляется, люди учатся на своих ошибках, безошибочных рецептов на все случаи жизни нет и не может быть…