Одиссей покидает Итаку
Шрифт:
То лето было грозами полно,
Жарой и духотою небывалой,
Такой, что сразу делалось темно
И сердце биться вдруг переставало,
В полях колосья сыпали зерно,
А солнце даже в полдень было ало.
Как трубный глас, возвещающий второе пришествие, прозвучала команда, и с дальних архивных полок, таких далеких, что никто на них и не собирался никогда заглядывать, несмотря на наклеенный в правом верхнем углу ярлычок с отметкой о бессрочном хранении, чьи-то руки сняли со своих мест несколько тонких
Люди с кубарями на малиновых петлицах вручили «дела» тем, кто носил шпалы и ромбы. Потом серые папки легли в портфель, машина прошелестела покрышками вниз по Охотному Ряду, мимо Александровского сада, налево, через мост, в Боровицкие ворота, еще раз налево, потом их понесли уже пешком, по ступенькам, коридорам и со многими поворотами, по длинной красной дорожке, через дубовую дверь в приемную, еще одну дверь – и все!
Папки ложатся на стол, и к ним прикасаются, наконец, те руки, которые единственно и могут что-то изменить в судьбах наглухо запертых внутри плотных картонных обложек. Секретарь ЦК ВКП(б), вождь и учитель, гениальный продолжатель дела Ленина, лучший друг детей, физкультурников, нацменьшинств и прочая, и прочая, и прочая, развязывает ботиночные шнурки: «Марков Сергей Петрович, 1902 года рождения, русский, командарм 2-го ранга, член ВКП(б) с 1940 года, в Красной армии с 1918 г.».
Глава 1
…К апрелю 1941 года жизнь в лагерях уже устоялась, вошла в некие обыденные, регулярные рамки. Беспорядочное оживление, суета и неразбериха предыдущих годов сменилась угрюмым покоем, и не только во внешних проявлениях жизни, но и в душах людей.
Все приговоренные к высшей мере давно расстреляны, слабые – умерли на этапах, замерзли в наскоро сколоченных холодных бараках, не выдержали смертельной тоски, непосильной работы, цинги и тифа. Писавшие апелляции или личные письма Сталину – либо освобождены, либо потеряли последнюю надежду.
Все прочие как-то свыклись с обрушившимся на них. Как-никак, а жить-то все равно надо. И тянули, и тянули лагерную тягомотную житуху – в меру сил и характера. Одни впали в глубокую депрессию, ни во что больше не веря и ни на что не надеясь. Другие, напротив, собрали волю в кулак, припомнив – вот уж довелось! – еще и дореволюционный опыт. Третьи сумели и там найти удобные, теплые, хлебные места. А в общем и целом – жизнь текла.
Хотя, конечно, какая это жизнь для человека, отдавшего все борьбе за освобождение рабочего класса и всего угнетенного человечества, за дело Ленина – Сталина, успевшего увидеть за минувшую четверть века и мрак царизма, и две войны, две революции, дожившего до Конституции победившего социализма?
И вот тут-то – после ромбов в петлицах, орденов, служебных «ЗИСов» и «Паккардов», квартир на улице Горького и Дворцовой набережной, после славы, власти, всенародного признания – арест, тюрьма, допросы, безумные обвинения, ужасное чувство отчаяния и бессилия, когда невозможно ничего доказать, объяснить, опровергнуть…
А еще чуть раньше – состояние, когда вдруг начинаешь понимать, что в стране, партии происходит явное не то, когда при всей преданности и убежденности ощущаешь… нет, не неверие или протест, а пока только – сомнение. Затем – да и то не у всех, лишь у наиболее самостоятельно мыслящих – внезапное и страшное прозрение: то, что случилось с сотнями других, может случиться и с тобой.
И приходит твой час.
Комкор Марков Сергей Петрович, дважды краснознаменец, герой гражданской и боев на КВЖД, арестован был уже в конце второй волны – летом тридцать восьмого года. Как раз тогда наступило вроде бы некоторое смягчение. Так показалось.
Но в один из дней, придя в штаб, он увидел невыгоревший свежий прямоугольник от снятой таблички и дыры от шурупов на двери кабинета члена Военного совета округа, ярого обличителя и ортодокса, потом поймал ускользающий взгляд начальника Особого отдела, и все стало пронзительно ясно.
Он плотно закрыл дверь своего большого, с видом на море кабинета, наскоро перебрал бумаги, чтобы невзначай не подставить еще кого-нибудь из немногих уцелевших друзей, и поехал домой. Сжег письма, фотографии, брошюры с ныне запретными именами и фактами, сохранившиеся с прошлых времен, и стал ждать, пытаясь настроиться на то, что ему предстоит.
Приехали за ним сразу после полуночи.
В отдельном купе тюремного вагона привезли в Москву. Во внутреннюю тюрьму на Лубянке. В камере сидели сначала вчетвером: он сам, знакомый по Дальнему Востоку комбриг, два крупных сотрудника НКИДа.
Допрашивали Маркова не так долго – месяца три. По стандартной схеме. Раз служил в Народной армии ДВР – японский шпион. В Белоруссии – польский. Да командировка в Италию в тридцать пятом году. Да бесчисленные связи с врагами народа.
Следователь был то подчеркнуто вежлив и любезен, то дико кричал. Сутками заставлял стоять навытяжку. Давал читать доносы и устраивал очные ставки. Смотреть в глаза клевещущих на него сослуживцев Маркову было невыносимо стыдно.
Однако били его на удивление мало.
И вот настал день суда. Он пошел на него, за все время следствия ничего не подписав и не дав ни на кого показаний.
Приговор был: десять плюс пять. Формула мягкая – КРД (контрреволюционная деятельность), без троцкизма и терроризма.
Он вполне готов был к высшей мере. Точнее, убедил себя, что готов. К его званию и должности высшая мера была бы в самый раз. Поэтому, услышав приговор, испытал в первый момент облегчение. Главное – жить будет. Но представил себе эти десять и еще пять, и до того стало муторно! Помыслить страшно – до 1953 года сидеть. (Он не имел возможности оценить символичность даты.) Когда срок кончится, ему уже шестой десяток пойдет. Кончена жизнь, как ни крути. Да и то, если доживет, если позволят дожить…
Поначалу он считал, что жизнь ему спасло упорство. Потому что обнаружил, беседуя с себе подобными, что судьи и те, кто ими руководил, придерживались определенной, хоть и извращенной, логики. Признавшихся, раскаявшихся, активно помогавших следствию – расстреливали, а упорных, «закоренелых», вроде него, – нет. При полном пренебрежении всякими правовыми и моральными нормами через это правило Военная коллегия и сам Сталин, как говорили, обычно не переступали. Из всех проходивших по первым процессам вместе с Тухачевским, Уборевичем, Якиром и прочими не признавал себя виновным один комкор Тодорский, и он единственный уцелел, сидел одно время вместе с Марковым. От остальных не осталось и могил.