Одна жизнь — два мира
Шрифт:
Он прописал мне какой-то варварский способ увеличения веса, серию инсулиновых уколов, предупредив, что перед каждым уколом мне надо съесть больше полстакана сахара и плотно пообедать, чтобы инсулин переработал сахар в жир — так мне объяснили. После третьего укола меня вынесли из трамвая у Павелецкого вокзала в инсулиновом шоке. Случайно на этой остановке оказался мой знакомый, он сразу же принял все меры, и меня кое-как откачали в ближайшем медпункте.
Брат
Так мучительно тяжело было сообщить об аресте отца брату.
И только спустя несколько месяцев, после утраты всякой надежды на его освобождение, мы решились написать ему об этом.
И я до сих
Его реакция была жуткая. Он писал: «Как это случилось? Как могло это случиться? Не верю, не могу поверить! Но если… если это правда, то „собаке собачья смерть“».
От этих слов мне стало жутко. Это письмо, эти строки обжигали. Они были результатом его нечеловеческих страданий, мук и долгих бессонных ночей, когда он бродил по прекрасным улицам Ленинграда, который он любил, как и всю нашу страну, защищать которую учил его с детства отец, что это является священным долгом каждого советского гражданина. Ему не с кем было поделиться, не к кому было приклониться, не у кого было получить поддержку — он был один, совершенно один, с несмываемым клеймом «сын врага народа». Наш отец — враг народа, мы — дети врага народа. Это было непостижимо, чудовищно непостижимо. Это нельзя было ни понять, ни принять ни единой частицей здравого смысла, это было неправдоподобно, чудовищно неправдоподобно. Какую боль, какую нестерпимую боль должен был перенести человек, такой, как мой брат, чтобы написать эти слова об отце, которого он любил, которым гордился и всю жизнь хотел быть сыном, достойным своего отца. В это время Шура был один, он жил и учился в Ленинграде, вдали от родных и близких, вдали от семьи, которую считал безукоризненно образцовой. Он писал мне: «Какие мы счастливые, имея таких замечательных молодых родителей. Ошеломленный, потрясенный морально и физически разбитый, я брожу по Ленинграду и считаю — неважно, что я не сижу в тюрьме, что я не арестован, но, по существу, мне вынесен такой же жестокий приговор, как и отцу, и мы оба, как он, так и я, обречены, оба приговорены тем или иным способом к смерти».
Мне было тоже тяжело, нестерпимо тяжело, но у меня была семья, муж, дети и больная, совершенно измученная мать.
Шпионы и диверсанты
Сама я еще не могла постичь всю глубину происходящей в то время катастрофы. Сначала я еще думала, что это страшные ошибки, не преступления, а ошибки, от которых страдают ни в чем не виновные люди. Лес рубят, щепки летят! Но постепенно, когда я увидела, что творится вокруг: аресты, суды, расстрелы известных партийных и беспартийных работников, тех, кого я так близко знала еще с детства. Все были в тюрьме. Даже когда эти аресты сопровождались такими красивыми лозунгами, как «спасение страны от „врагов народа“», мне было трудно, я не могла понять, не могла поверить, что все они так вдруг, так сразу превратились во «врагов народа».
Иду по коридору «Гипроцветмета», навстречу мой однокашник, обрадовалась. Я была очень хорошо знакома с его родителями:
— Как живешь, Юра? Как поживают твои родители?
Он не дал мне фразу закончить:
— Ты знаешь, каким подлецом оказался мой отец?
Я поняла, что он смог произнести такое лишь из боязни, что я могу подумать, что он защищает своих родителей, сидевших уже в тюрьме. Я не смогла удержаться, развернулась и дала ему пощечину. Он поцеловал мне руку и горько, горько расплакался.
Таня Фридман тоже работала со мной в «Гипроцветмете», ее отец был председателем общества старых большевиков и политкаторжан. Мы вместе с ней пошли в декретный отпуск, у нее родилась дочь, у меня — сын. Вскоре после возвращения из декретного отпуска она, взволнованная, разбитая, подошла ко мне и сказала:
—
Я уже прошла через этот ужас, и мне было очень, очень понятно, через какие муки ей надо пройти. Мы вместе с ней пошли к начальнику нашего проектного бюро тов. Карасеву. После окончания работы он созвал у себя в кабинете комсомольско-партийную часть нашего коллектива для обсуждения этого события. Под самый конец Карасев с мольбой в голосе обратился к Тане, сидевшей со мной рядом на диване (ему так не хотелось поверить, что вот так запросто могут войти в дом, арестовать и увести ни в чем не виновного человека):
— Таня, ведь вы же жили с ним под одной крышей, скажите, ну хоть когда-нибудь, ну хоть что-нибудь вы заметили?
Таня не дала ему договорить:
— Никогда, никогда, ничего, — твердо ответила она.
Неделю спустя, когда я пришла утром на работу, секретарь тов. Карасева, не говоря ни слова, кивнула в сторону кабинета нашего начальника. На дверях его кабинета красовалась красная сургучная печать. Без слов было ясно — Карасева арестовали, и я вспомнила, как он умоляюще спрашивал у Тани: «Таня, может быть, ну когда-нибудь, ну хоть что-нибудь, вы заметили?» И мне самой точно так же хотелось спросить у него.
На Красной площади у ГУМа я встретила Нору Шумятскую, давно не виделись, я очень обрадовалась. Но взглянув на эту всегда веселую, красивую женщину, я без слов все поняла, мне стало больно. У нее арестовали мужа, арестовали отца и мать. Ее отец, Шумятский, был наркомом кинопромышленности. Вечером позвонила Соня Сторобина:
— Нина, Федю арестовали! — Он был следователь уголовного розыска. Ему, еврею, предъявили обвинение в симпатии к нацистской Германии. Абсурд! Соня, его жена, была в это время беременна. Я уже боялась поднять трубку телефона, мне было больно и страшно услышать: ночью пришли, забрали. А когда у Сони родился и вырос сын Феди, он спрашивал у меня:
— Скажите мне, Нина Ивановна, каким был и как выглядел мой папа? которого он никогда в жизни не видел.
Это были те «шпионы и диверсанты», от которых Ежов — «сталинским стилем работы» — спасал страну.
Но как тяжело и трудно забыть, как вокруг меня пустели столы на работе. Ведь это не просто пустели столы, это значило, что фактически прекращались проектные работы. Арестовали начальника проектного бюро «Гипроцветмета», а за ним высококвалифицированных специалистов, замечательных конструкторов, которые работали в этом конструкторском бюро со дня его основания. Это значило, что работа нашего конструкторского бюро, которое работало как часы, выполняя все заказы вовремя и на самом высоком уровне, прекратилась. Как можно было сразу набрать такое количество специалистов для продолжения нормальной работы? Это ведь не просто были аресты самых высококвалифицированных специалистов, это был глубоко продуманный, тщательно спланированный террористический акт саботажа для подрыва экономики всей нашей страны. И я считаю, что только тогда, когда где-то когда-то откроются все архивы, правда всплывет наружу.
А сейчас пустели не только столы в учреждениях, пустели квартиры, пустели дома, особенно те, в которых жили военные. Я помню дом, в котором жили семьи работников Военно-воздушной академии. Мы шли по длинному коридору, и почти на каждой двери были красные сургучные печати. Творилось что-то абсолютно здравому уму непостижимое. И я с ужасом, выходя из такого дома, спрашивала: «А что, если завтра война?!»
Пытка
Я не сдавалась и была полна решимости защитить честь своего отца и вернуть ускользавшую из-под ног почву. Я начала писать письма с просьбой расследовать дело отца. Я писала проклятому прокурору Вышинскому (которого тогда уже, слушая его злобно-ядовитые выступления, я прозвала Малютой Скуратовым, но он был хуже), Сталину, Ежову, Калинину, Булганину.