Одна жизнь — два мира
Шрифт:
Утром Ольга в институт не пришла.
— Что могло случиться? Я же с ней говорила в 10 часов вечера, она не жаловалась, что больна, — недоумевала я. Как только кончились занятия, я помчалась к ней. По дороге меня догнал Ваня, студент из нашей бригады.
— Ты к Ольге? Пошли вместе, я накануне забыл у нее галоши.
В темном, как погреб, коридоре мы долго стучали в ее дверь. Внутри тихо, никто не отвечал.
— Где же наша больная, куда она ускакала? — Ваня нагнулся к замочной скважине, пытался что-то насвистывать.
В этот момент отворилась дверь напротив, оттуда выглянуло
В голове поднялся хаос, хотелось закричать, хотелось застучать кулаками в заколоченную дверь:
— Оля, за что же, за что?
Ваня, забыв про свои галоши, схватил меня за руку и вытащил на двор.
Во дворе я подошла к окну и заглянула внутрь. Книги, бумаги и различные вещи были разбросаны на полу. Посередине лежали чемоданы, вокруг которых валялось белье. Постель была разобрана.
Значит, она спала, когда «они» пришли за ней.
— Нина пойдем, — Ваня тащил меня за руку, а я не могла оторваться, не могла поверить, что это действительность, а не кошмарный сон.
От этой полуподвальной комнаты я уходила, как уходит человек от свеже-засыпанной могилы.
Вернулась в общежитие совершенно разбитая. Ольга в тюрьме. В тюрьме… у нас, здесь, в Советском Союзе. За что?! Что она успела такое сделать, чтобы представлять такую угрозу для страны? Я готова была кричать, биться головой о стенку.
ГПУ видней
Ольга была первая. Вся наша группа на следующий день знала о том, что произошло с Олей, но все молчали. Мне казалось, если бы я пришла с похорон, я не была бы такой убитой. Я старалась уговорить себя, что это какое-то недоразумение и Ольгу отпустят. Но прошла неделя, пошла вторая.
Собрали собрание, все сидят молча, все знали, о чем будет идти речь. Всем неудобно в глаза друг другу смотреть. Ольга была лучшей студенткой и очень хорошим товарищем. Но собрание шло по заведенному шаблону, все должны были выступить, все должны были что-то сказать, что каются за свою близорукость. И что впредь они будут бдительны, что ни один гад не сумеет ускользнуть от них.
Уже все закончили свои выступления, лица всех обращены ко мне. Ведь я была самым близким ее другом, значит, я первая должна была встать и вылить ушат грязи на ее несчастную голову. Так полагалось, чтобы отвести от себя всякие подозрения.
Ожидание уже становилось нестерпимым. Лиза, в президиуме, наблюдала за мной и нервничала. А я уже ничего не видела вокруг, только устремленные на меня глаза, и злилась на себя, почему я такая плаксивая. Только бы не зареветь. И не то про себя, не то вслух вырвалось у меня:
— Не верю, не могу поверить, что Ольга в чем-нибудь виновата. Вот увидите, там разберутся, ее выпустят, и нам всем тогда будет стыдно.
Собрание кончилось. Лиза села возле меня.
— Нина, посмотри на себя, ты совсем больна. Зачем ты пришла на занятия?
— Лиза, неужели ты веришь тому, что говорилось на собрании? Веришь, что Ольга — волк в овечьей шкуре, что она змея со спрятанным жалом… веришь?
Лиза тоном старшей поучающей сестры обратилась ко мне:
— Нина, в ГПУ без вины не берут, ты должна это усвоить. А потом, откуда мы знаем Ольгу хорошо?
— Неправда, я ее знаю, она невиновна. Когда мы были в Красноуральске и видели безобразия, которые там творились, мы обе переживали в равной степени. А разве ты, Лиза, осталась бы равнодушной? Трудно поверить — Ольга распространяла контрреволюционные идеи, деморализовала нашу среду и многое другое. Ну скажи, хоть слово правды есть в этом? Ольга и я — дети старых революционеров, мы выросли при советской власти, нас воспитала школа, пионеры, комсомол. Откуда у Ольги в 19–20 лет столько контрреволюционности? Разве можно поверить, что она в ее годы настолько опасный для общества человек, что ее нужно посадить в тюрьму? Если с тобой или со мной случится что-либо подобное, нас так же заклюют.
Лиза поднялась:
— Хватит, замолчи, ГПУ лучше нас с тобой знает, что делает, а тебе я советую быть аккуратнее, за язык тебя никто не тащит. Пошли обедать и поедем ко мне заниматься.
Без Ольги мне было невыносимо грустно, я очень тосковала. На ее месте сидел уже кто-то другой. «Холмик земли как будто рос над ее могилой».
Все об Ольге как будто забыли, кроме старосты нашей группы. Очень странный человек, который для всех был загадкой, так как никто не мог понять, откуда он взялся. Говорил он только по-украински, причем, с таким сильным западноукраинским акцентом, что иногда даже мне было трудно его понять. Перебежал он с западной Украины (тогда эта часть была заграницей), скрывался несколько месяцев где-то в зарослях не то пшеницы, не то подсолнухов, как он мне как-то сам рассказывал, пока не решил объявиться властям. Как попал он в наш институт, понятия не имею. Было ему лет 40 с хвостиком, все допытывался у меня:
— Та скажи ж ты мени, що вы там з Ольгой болтал?
Писал, читал и говорил он настолько неграмотно, что трудно было понять, как он сумел окончить институт. В то время как все в институте старались приодеться, он ходил в подчеркнуто старой потрепанной одежде «под пролетария». В заношенных до неприличия брюках, темных, черных или серых рубашках на выпуск и засаленных потрепанных пиджаках. Но деньги у него были, это знали все, он никогда ни в чем себе не отказывал.
Наконец я не выдержала и заявила ему:
— Знаешь, на тебя тошно смотреть, пошли покупать тебе костюм.
Так он переоделся в темно-синий костюм, приличную рубашку, но все равно сморкался, прижав одну ноздрю пальцем. Был он один из самых больших активистов, и даже под конец учебы умудрился вступить в партию. Парторгом нашей группы был тоже, под стать ему, очень неприятный тип, товарищ Кутаев, они крепко дружили. Вначале они занимали одну кабинку вдвоем, потом их разлучили. И вдруг после ареста Оли они оба стали ко мне очень внимательны, но Кутаев никогда, ни разу не спросил об Ольге. В то время как Гришка непрерывно приставал ко мне с вопросами.