Одна зима моего детства
Шрифт:
Кое-как стряхнув табачные крошки, я тут же засунула один сухарик в рот. Потом испугалась: это ведь чужое — значит, я украла. Что делать? Продолжая сосать сухарь, пошла скорей к бабушке и рассказала ей о своем затруднении. Бабушка не была такой строгой моралисткой, как мама, хотя не сомневаюсь, что мама, будь она в этот момент дома, тоже разрешила бы мне воспользоваться этой находкой.
Мы с бабушкой как могли очистили сухарики и ириски от мелкого мусора, который всегда бывает в письменном столе. Ириски бабушка расколола сахарными щипцами на четыре части каждую, чтобы на дольше хватило. Теперь я каждый день сосала по кусочку
Конечно, мама в этот раз воздержалась от педагогических наставлений о том, что нехорошо брать чужое.
Эвакуация
Не помню, как нам сообщили об эвакуации. Это произошло в конце марта и было для нас полной неожиданностью. Папа только-только стал осваиваться в новой должности главного инженера объединения, а тут, как снег на голову, — предписание на эвакуацию. И время на сборы отпущено самое минимальное.
Накануне отъезда к нам пришла бабушкина сестра, тетя Маруся, и они с мамой и бабушкой всю ночь при свете коптилки упаковывали вещи. Много взять с собой мы не могли, да и не осталось почти ничего, особенно из маминой одежды. Зашивали в тюки одеяла, подушки, в чемоданы складывали постельное белье.
Папа разбирал документы и фотографии. Отобранный в дорогу архив занял небольшой чемоданчик, который поручили мне.
Под утро пришли мамины знакомые, те самые сестры Клава и Зина, которые, выменивая вещи на продукты, помогли нам выжить в самые трудные дни. Старшая, Клава, сказала маме: «Вера, тебе, наверное, неприятно видеть на нас свои вещи?» На что мама совершенно искренне ответила: «Да что ты! Я ноги тебе готова целовать. Если бы не ты, нас давно бы уже не было». Мама отдала ей еще что-то из вещей, а взамен мы получили полбуханки хлеба на дорогу.
Обе сестры и тетя Маруся помогли нам дотащить вещи до Финляндского вокзала. Это было 31 марта 1942 года.
Во все время сборов дедушка, который только-только начал вставать после инсульта, очень нервничал и все спрашивал: «Вы меня берете? Я сам дойду». Он почему-то очень боялся, что его оставят. Все ему объясняли, что именно из-за него нас вывозят, что это его не забыли, так как он крупный специалист по производству брони для танков, орденоносец. Его ждут в Челябинске, куда эвакуирован Ижорский завод, чтобы использовать его опыт. Он успокаивался, но ненадолго. Потом опять начинал бормотать, что хочет увидеть Наташу (к этому времени мы получили телеграмму о том, что у тети Юли в Челябинске родилась дочка, которую назвали Наташей).
Когда утром, еще в темноте, мы вышли на замерзшую, заваленную снегом улицу, дедушка наотрез отказался сесть на санки, чтобы его довезли до вокзала. Он стал сердиться, стучать палкой, на которую опирался, и горячо доказывать (правда, не очень внятно), что дойдет сам. И действительно, сам пошел (откуда только силы взялись?), в тяжелом зимнем пальто и валенках дяди Васи, которые ему были велики. А ведь он до этого пролежал два месяца.
И сколько потом папа, мама и бабушка ни уговаривали деда хотя бы часть пути проехать на санках, он так и не согласился, сердито показывая пальцем на меня: дескать, везите ребенка. А жить деду оставалось только восемь
Останавливаясь, чтобы передохнуть и собраться с силами, мы наконец дошли до вокзала. Распрощались с провожатыми и забрались в вагон, такой промерзший, что на улице казалось теплее. Может быть, так оно и было, потому что вышло солнце и мороз ослабел. Этот ледяной поезд, двигаясь то быстрее, то медленнее, с остановками, довез нас наконец до станции со странным названием Борисова Грива. Здесь находился эвакопункт. Я нашла это место на современной карте, оно находится близко от станции Всеволожская.
Началась посадка в грузовики. Залезать в кузов было очень трудно. Задний борт грузовика откинут. К его краю прибита скоба, на которую надо было поставить ногу и, держась за боковой борт, занести другую ногу в кузов. Я не заметила, как погрузили дедушку, но видела, что папа никак не мог подсадить бабушку в кузов. Ведь она первый раз за всю зиму вышла из дому и очень ослабела и от недоедания, и от малой подвижности.
Как-то папе это все-таки удалось, но грузовик уже оказался полон — папе едва хватило места. Нас с мамой загрузили на другой. Наши узлы и чемоданы тоже попали к нам. Так мы и поехали через Ладогу порознь и не знали о судьбе друг друга всю страшную дорогу.
В песне поется про родную Ладогу, которая для осажденного Ленинграда стала Дорогой жизни. Но для многих она оказалась дорогой смерти. Некоторые до крайности истощенные люди умирали в пути от переутомления, не доехав до другого берега. Однако гораздо больше потерь было оттого, что фашистская авиация бомбила дорогу. И машины вместе с людьми уходили под лед.
На берегу Ладожского озера стоит памятник той ледовой дороге, но я считаю, что прежде всего нужно было бы поставить памятник всем водителям, которые, спасая нас, сознательно шли на смертельный риск. Вряд ли тогда они сами считали себя героями, но за ту работу, которую они выполняли, не раз и не два проезжая эту дорогу, нужно было бы давать и ордена и звания героев.
Еще когда мы были на берегу, я заметила, что во многих местах на льду озера были большие участки, покрытые водой. Они выделялись, как темные пятна на белом фоне. Где-то эти пятна закрывали и дорожную колею.
Я спросила маму: «Как же мы поедем по воде?» Мама ответила: «Вода только сверху, а под ней крепкий лед. Шоферы знают, где можно проехать, и все будет хорошо».
Пока мы грузились, стемнело. Где-то подали команду, и колонна грузовиков двинулась. Машины начали потихоньку съезжать на лед.
До сих пор всю нашу поездку по Ладоге я вижу как в кино. Тента над кузовом грузовика нет. Вокруг совсем темно. Я лежу на спине на каких-то тюках и не могу пошевелиться, потому что у меня на груди и даже на горле, мешая дышать, лежит и пищит куль с чьим-то ребенком, завернутым в толстое одеяло. Моя мама все время пытается его поддерживать, чтобы он меня не придушил.
На ноги мне то и дело опрокидывается ручная швейная машинка в фанерном футляре. Как только у людей хватило сил тащить с собой такую тяжесть? Придавленные ноги начинают неметь. Я прошу убрать машинку. «Куда же я ее уберу?» — отвечает мне женский голос. Другой голос, уже мужской, говорит: «А вообще нечего ее тащить. Тут людям не повернуться. Нужно ее выкинуть». Я согласна с этой резолюцией, но никто ничего не делает, и я продолжаю лежать в той же позе, поэтому вижу только небо.