Одна зима моего детства
Шрифт:
Утром оказалось, что живы все.
В какой-то момент мне надели на шею маленький мешочек на шнурке, в котором были адреса родственников на Большой земле и бабушкины сережки с бриллиантами, мамины колечки и золотые часы, и объяснили на случай, если все умрут, чтобы я не пугалась, не оставалась дома, а шла в милицию. Там мне помогут добраться до родных. А золото можно будет потом продать или выменять на продукты, чтобы дожить до конца войны.
Я, конечно, спросила: «А если я умру?» Мама сказала, что этого не может быть, чтобы я даже не думала об этом: «Ты еще маленькая девочка, а дети не должны умирать». Но я, конечно же, думала об этом, и мне было очень жалко маму. Я была уверена, что если
У меня уже появились признаки дистрофии и цинги. На ногах, около щиколоток, были нарывы, которые не проходили ни от каких мазей, что были в домашней аптечке (их пришлось еще долго лечить потом, в эвакуации). Не росли зубы вместо молочных, которые выпали еще перед войной. Ведь мне было 8 лет, и зубы должны были меняться. А они так и не выросли никогда, эти четыре блокадных зуба.
У папы тоже начались нарывы на ногах и очень распухла правая рука. Он было перестал бриться, но мама сказала, что нельзя начальнику приходить на завод в таком виде, и стала брить его сама. Я запомнила диагноз, который поставил папе заводской врач: миодистрофия. Тогда это звучало зловеще и непонятно, но теперь я знаю, что это общее резкое ослабление организма на почве длительного голодания.
Несколько дней мама провожала папу до завода. Пару раз даже везла его на санках. Ведь люди падали в голодные обмороки прямо на ходу и в тридцатиградусный мороз просто замерзали, не успев очнуться.
Папе предложили определиться на две недели в заводской стационар. Было при заводе такое лечебное заведение, вроде профилактория, куда помещали особенно истощенных работников. Они продолжали работать, и им делали какие-то поддерживающие уколы и чуть-чуть кормили. Кроме того, они могли не тратить силы на дорогу с работы — на работу. И люди продолжали работать. Как я недавно где-то прочла, в блокированном Ленинграде производилось столько военной техники и боеприпасов, сколько на Ленинградском фронте и не было нужно. Излишек вывозили по Ладоге на другие фронты.
Числясь в стационаре, папа чаще всего приходил ночевать домой и даже приносил мне от своего рациона немножко чего-то вроде супа, в котором плавали тоненькие волокна как будто мяса и отдельные листики капусты. Мне эта еда казалась такой вкусной, ведь я давно уже ничего, кроме своего хлебного пайка (200 гр в день), не ела. Мама же уговаривала папу не приходить и не приносить то, что ему дают.
С некоторых пор у папы появился дополнительный источник очень ходового товара, который на рынке можно было сменять на еду, — это курево. Курящим на заводе выдавали папиросы и табак, и папа стал делать вид, что он курит (потом, правда, пристрастился по-настоящему, но это уже в эвакуации).
Папа и мама старались как могли поддержать друг друга, и оба они всем, чем можно было, поддерживали мою жизнь. А у некоторых людей в психике происходили странные изменения. Например, в конце января бабушка вдруг удивила нас тем, что попросила маму, которая получала хлеб по карточкам на всю семью, приносить ее и дедушкину долю отдельно от нашей. Мы предположили, что бабушка подозревает маму в том, что она утаивает часть их хлеба.
У деда в эти дни произошел инсульт. Теперь он лежал совсем не вставая, и очень плохо говорил (почему-то его могла понять только я). Он стал меня подзывать и показывать знаками и мычаньем, что бабушка ему не дает хлеба, а съедает его порцию. Бабушка сердилась и загораживала ширмой угол, где лежал дед. Но я, как юный борец за справедливость, стала ее контролировать и следить, чтобы он получал свой кусочек полностью. Я размачивала этот хлеб в воде и кормила деда. Бабушка выразительно крутила пальцем у виска и шептала: «Лучше съешь сама».
Думаю, что, поступая так, бабушка не желала деду
Женька и близнецы
После того как в наш дом попал снаряд и во многих квартирах вылетели стекла, к нам в одну из комнат перебралась семья со второго этажа, где все окна оказались разбитыми и дыры нечем было заделать. Молодую женщину звали Лида, она работала на хлебозаводе. Ее шестнадцатилетний сын Женька, щуплый парнишка небольшого роста, выглядевший младше своих лет, учился в ремесленном училище при одном из заводов. Еще были две девочки — близнецы лет примерно трех (я не помню, как их звали). Муж Лиды был на фронте.
Лида работала сутки через двое. И когда она была на работе, а Женька уходил в ремесленное, девочки оставались одни. Они почти не вставали и не разговаривали, просто лежали с закрытыми глазами. В такие дни к девочкам заходил кто-нибудь из нас, чтобы подбросить чурок в буржуйку или дать им воды и хлеба.
Я тоже приходила и старалась их занять. Я сидела около их кровати и читала вслух что-нибудь из найденных в квартире довоенных детских журналов «Еж» и «Чиж». Девочки совсем одинаковые, с беленькими кудряшками, в белых платочках на головах, лежали рядом и не всегда даже открывали глаза. Но когда я замолкала, они начинали поворачивать головки, и я понимала, что они слушают. А может быть, им просто нужно было слышать чей-то голос и чувствовать, что они не одни.
Женьке было жалко сестричек, и он, несмотря на то что его завод был далеко, каждый день через весь город приходил домой и приносил им в баночке «суп» (баланду из муки с водой) и пару ложек какой-то каши, отрывая это от своего рабочего пайка. Ремесленники, кроме того что учились, работали на заводе. Кто был мал ростом, тому подставляли под ноги ящики. Им давали за это рабочие карточки и кормили чем могли в заводской столовой.
Женька был крайне истощен. Еда в столовой ремесленного училища, эти жалкие крохи, да хлебный паек — вот и все его питание. У Лиды не было накоплений с довоенного времени и не было дорогих вещей, а потому не на что было купить или выменять еду в дополнение к пайку. А ни хлеба, ни продуктов все не выдавали — совсем ничего! Даже курево Лида не могла выменять, потому что курила сама. Дети угасали, и она ничем не могла им помочь.
Работая на хлебозаводе, Лида, видимо, могла там есть хлеб и не голодала, но вынести не могла ничего. Хлебозаводы охранялись как военные объекты. Если бы ее поймали с хлебом в то суровое время, то, наверное, могли бы и расстрелять. Лида очень переживала за сына, что он приходит каждый день и тратит силы на ходьбу, хотя мог бы ночевать в общежитии. К тому же он еще больше недоедает, принося сестричкам часть своего обеда. Лида говорила моей маме: «Хоть бы Женька остался жив! Эти уже не жилицы, у них голодный понос начался».
В Ленинграде все хорошо знали, что такое голодный, или кровавый, понос. Это последняя стадия истощения, когда желудок уже не воспринимает никакой пищи, отторгает все. Вскоре эта стадия началась и у Женьки.
К вечеру 21 февраля, судя по папиному дневнику, по радио объявили о выдаче завтра жиров и крупы. Жиров — рабочим по 150 гр и остальным по 100 г. Боясь, что всем может не хватить, мама с Лидой договорились идти в очередь в половине пятого утра, не дожидаясь окончания комендантского часа. У соседки к тому же, как работающей в смену, был специальный пропуск. В этот день Женька против обыкновения с завода не пришел, и Лида за него не так сильно переживала.