Однажды играли
Шрифт:
Командиры (молодые и строгие) бодро командовали:
– Ать-два-три-и... Ать-два-три-и... Запевай!
И бойцы запевали:
Ой ты Галю, Галю молодая,Спидманули Галю, увезли с собой...Или:
Белоруссия родная, Украина золотая!Наше счастье молодоеМы врагу никогда не отдадим!А еще:
Кони сытыеКоней не было, “копытами били” немощеную дорогу сами бойцы. Сперва – ботинками, которые носили с обмотками, а ближе к концу войны – кирзовыми сапогами (которые потом наверняка приходилось как следует чистить, потому что пыль на улице Герцена лежала в колеях мягким глубоким слоем...
Иногда колонны шли под оркестр. На бойцах – шинельные скатки через плечо и вещевые мешки. Над пилотками – чаща штыков. Она колыхалась в такт ударам барабана и ритму маршевой мелодии, в которой угадывались слова:
Мы не дрогнем в бою за столицу свою,Нам родная Москва дорога...Колонна сворачивала на Первомайскую, направо, к вокзалу. Все понимали – на фронт. И бежали за колонной по тротуарам и подорожникам обочин мальчишки. И стояли у калиток по двум сторонам квартала женщины. Молча. Каждая знала – не все из этих ребят в новеньких гимнастерках вернутся. Может быть, никто не вернется. И у каждой женщины кто-то из родных был уже т а м, на передовой. Впрочем, не у всех. Кое-кто получил похоронки. Потому и плакали у калиток...
Только жившая в нашем дворе Таисия Тихоновна не плакала. Ей, как говорится, нечего и некого было терять. Детей у нее не было, а муж ее (которого все звали по фамилии – Вальцев) уже вернулся с войны. Возможно, он храбро воевал. Вернулся домой инвалидом – без левой руки. Но соседи смотрели на него и на Таисию Тихоновну искоса. Может быть, от зависти (хотя и без руки, но живой все-таки). Может быть, потому, что Вальцев, вернувшись, занял какой-то ответственный пост, ходил в новом офицерском обмундировании без погон и тугих хромовых сапожках (сам тоже “тугой”, кругленький) и получал “литерный” паек. Так говорили соседки... А Таисию Тихоновну не любили еще и за склочный характер, за любовь к сплетням. В ней непонятным образом сочетались манеры жеманной дамы и базарной торговки. Она была худа, сварлива и любила воспитывать соседских ребят...
Так вот, Таисия Тихоновна махала уходящей колонне платочком, а потом с чувством исполненного долга удалялась в калитку. А оркестр делался все глуше, на дорогу оседала поднятая сапогами пыль. От вечернего солнца она казалась желтой.
30. 03. 97
Сегодня первый день после перевода часов на летнее время. А на улице – полная зима. Пространство за окном заштриховано косыми линиями летящего снега. Природа компенсирует сверхпозднее начало зимнего сезона: в первых числах декабря была еще теплая осень.
Все в этом мире встало на голову...
А в сороковых годах не делали перевода времени с зимнего на летнее и наоборот. Не до того было. Была война.
До нашего, далекого от боев городка война докатывалась глухо: трагическими сводками по радио, ранеными на улицах, похоронками, приходившими в соседние дома и постоянным страхом: а что там с папой?
Мама до войны заведовала детским садом, потом уволилась, потому что родился я. А во время войны снова пришлось идти на работу – жить-то надо. Сперва мама работала поваром в столовой, потом в госпитале и наконец стала заведующей женским отделом (“Женотделом”) в городском военкомате. Должность была какая-то странная, чуть ли не на общественных началах, но мама получала паек, дрова, и были у нее еще какие-то “офицерские” льготы. Иногда полушутя мама говорила, что имеет право на звание капитана...
Но я опять отвлекся. Я же писал о приметах войны в нашем квартале.
Помимо военных колонн и раненых бойцов и командиров были и другие приметы. Зимой сорок второго года брат сообщил, что на нашей улице идет бой. Только не настоящий, а учебный. Называется “манёвры”. Я понимал, что такое учебный бой. Видел уже учебные винтовки (деревянные) и гранаты, с которыми старшеклассники обучались военному делу. А “манёвры” – это учеба красноармейцев, чтобы потом бить фашистов по-настоящему.
– Смотри, – сказал Сережа. Взял меня под мышки и поставил на подоконник.
Я увидел, как в открытую калитку вбежали два бойца в суконных шишкастых шлемах – буденовках. Буденовки в армии тогда были уже отменены, однако в тыловых частях их еще донашивали (не пропадать же добру).
Один боец встал на колено и выставил в калитку винтовку со штыком. Второй тоже прицелился, но стоя, над головой у товарища.
– Будут стрелять? – опасливо прошептал я, потому что боялся громких выстрелов (например, когда Сережа и Володя Шаклин палили на кухне из поджигов).
– Не знаю, – завистливо сказал Сережа. – Хорошо бы...
Но бойцы стрелять не стали. Поцелились немного и выскочили за калитку.
Иногда военные вели неподалеку какие-то работы (то ли ремонтировали забор вокруг ближней пекарни, то ли разгружали дрова для поселившегося в соседних домах воинского начальства). Один раз к нам постучали два солдатика – в обмотках, в куцых шинелишках, в ушанках, завязанных под подбородками. На улице был зимний холод. Солдатики сказали, что родом они из-под Ташкента.
Их лица не потеряли природной смуглости, но были сморщены от холода. Один тихонько плакал. Замерзшие ботинки стучали о половицы.
Мама в тот момент готовила пареную свеклу с добавкой пайкового сахара – лакомство военного времени. Дала солдатикам по красному горячему клубню.
Тот, что плакал, пожевал и улыбнулся сквозь слезы:
– Как урюк...
Случай запомнился. Мама вспоминала этих солдатиков и после войны, все жалела их:
– Господи, они даже по-русски-то плохо говорили. Они просто не понимали, зачем их выдернули с теплой родины, остригли, повезли куда-то в холод, в голод, под крики осатанелых, издерганных командиров... Понятно, что некоторые бежали...
Тех, кто бежал, называли неприятным словом “дезертиры” (похоже на “дизентерию”, которой я один раз мучительно болел, и на “дезинфекцию” – борьбу с заразой).
Дезертиров полагалось ловить и расстреливать или отправлять в штрафные роты.
Ловили их по ночам.
Иногда среди ночи раздавался безжалостный стук в окно. В доме появлялись несколько красноармейцев с винтовками (приклады стукали об пол) и командир с кубиками в ромбовидных петлицах шинели. Они были сумрачны и деловиты. Заглядывали под кровати и даже в большой деревянный сундук с одеждой – больше дезертирам спрятаться было негде. Мама стояла, нервно прижав к груди концы накинутого платка. Остальные съеживались под одеялами.