Однажды весной
Шрифт:
И они начали спускаться по ступенькам, Даня бежал впереди, Катя взяла мать под руку.
На следующем занятии Майк снова читал тот же текст. Он сделал все те же ошибки. Снова прочитал «Игор» с ударением на втором слоге. Вика опять его не поправляла. Она задумалась, залетела на минуту в облака, как говорил Даня. Ей представилось, что есть где-то место, где вещи и люди не стареют и не умирают. Там, в этом мире, она когда-нибудь встретится с Игорем. "Обязательно," – произнесла она вслух, и Майк посмотрел на нее с удивлением.
Оправдание
"Здравствуй, я звоню тебе из Рима. Ты не представляешь, как прекрасен Рим в эти рождественские дни. Как блестит и переливается огнями площадь Испании, как замысловато украшена ее знаменитая лестница. А театральные представления на площади Навона, а
Я учился в одном классе с твоим братом. После уроков мы шли с ним к вам домой "кормить эту зануду". Он разогревал обед и звал тебя к столу. Ты сидела в углу, на диване, уткнувшись в очередную толстую книжку или тяжелый альбом. К столу шла нехотя, почти ничего не ела, на мое присутствие не реагировала. Меня разбирало любопытство: что там в твоих книжках и альбомах. Однажды я выхватил альбом из твоих рук и взглянул на иллюстрацию. Там была голая женщина, она лежала спиной ко мне, лицом к зеркалу, в котором частично отражалась. Я не ожидал такой картинки, даже присвистнул, а ты, ужасно покраснев, назвала меня "тупоголовым идиотом" и, подхватив альбом, с независимым видом проследовала к своему дивану. С тех пор я больше к вам не приходил, хотя Сережа, твой брат, настойчиво меня звал. Понравилась ли ты мне? Мне было двенадцать, тебе на три года меньше. Наверное, ты была тогда "гадким утенком", но лебедем я тебя так и не увидел. Ты мне понравилась "гадким утенком", понравилась сразу и навсегда. Наверное, я сильно изменился за эти годы – из нелепого подростка превратился в респектабельного джентльмена, с «хорошим» славянским лицом и уверенной походкой. Но, увы, ты была права, назвав меня "тупоголовым идиотом". Я так и не научился понимать живопись, да и в жизни, в личной моей жизни, мне не слишком везло. Был я три раза женат, наплодил детей, живущих со своими мамашами во всех частях света, но жил и живу с ощущением одинокого странника, лишенного дома и очага. Та единственная, которая могла бы дать и то и другое, осталась где-то там, на просторах детства. И вот я пытаюсь вызвать тебя из твоего небытия, вернее, из незнакомого и враждебного мне московского бытия. Я безмолвно взываю к тебе, я признаюсь тебе в любви и приглашаю в путешествие. "Извините, но я вас не слышу, перезвоните, пожалуйста".
Твой голос за эти двадцать лет почти не изменился. Интонации, – пожалуй, да. С годами они стали раздраженнее, нервнее. Правда, сейчас я начинаю замечать, как они становятся все мягче. Ты просишь, даже молишь, чтобы я отозвался, тебе так хочется услышать меня, понять, чего я от тебя хочу. Ты уже научилась распознавать мои звонки, и я не удивлюсь, если ты называешь меня своим подружкам (или мужу) "мой Петрарка". Да, наверное, именно так ты меня называешь. Возможно, я даже помогаю тебе жить. Когда тебе плохо, когда случается беда или размолвка (с мужем? с детьми?), возможно, ты говоришь себе: "Есть человек, который меня любит, но боится в этом признаться", и это дает тебе силы для жизни. Люблю ли я тебя? Я люблю тебя всей силой моих детских мечтаний и грез, люблю, "как сорок тысяч братьев любить не могут", и это чувство – единственное мое оправдание в жизни. Да, единственное. И если детские сказки окажутся правдой и меня призовут на Страшный суд, одно слово, которое смогу я извлечь из себя в свою защиту, будет "любил".
Услышишь ли ты когда-нибудь мой голос? Не знаю. Со временем во мне пробудился страх. Я боюсь, что окажусь не тем, кого ты ждешь, что снова сыграю роль "тупоголового идиота". К тому же муж, дети, не верится, что ты осталась одна. И вот я звоню тебе из Нью-Йорка: "Дорогая, я хочу пройтись с тобой по этому марсианскому городу, показать фантастические планы и ландшафты, погулять по ночному Бродвею. Ау, ты слышишь меня, ты слышишь барабанный стук моего сердца?" И твой такой знакомый голос, идущий навстречу: "Алло. Я слушаю. Говорите! Говорите же!" Ты молчишь и прислушиваешься. Ты ловишь мое дыхание. Ты рисуешь себе мой скрытый от тебя образ. Ты уже почти любишь меня. "Извините, но я вас не слышу". В твоем голосе отчаяние. "Перезвоните, пожалуйста". И ты медленно, очень медленно вешаешь трубку.
In Chiesa и другие рассказы из итальянской тетради
Лючия
Жарко было, нестерпимо жарко. Духота, не освежаемая ветерком. Гриша, сидевший в майке на своей кровати, начал плакать, повторяя одно и то же: "Мне жарко, мне жарко, мне…" "Хватит, – прикрикнула на него Алла, – Пошли", – и она подтолкнула его к двери. Они вышли на безлюдную улицу. Вообще эта улица не была безлюдной, как раз наоборот, здесь обосновалась банкарелла, итальянский базар, она была шумной и многолюдной, но не в этот час. В этот час – было три пополудни – на ней никого не было, складные торговые палатки разобрали, на раскаленном асфальте валялся разнообразный банкарельский сор. Шло время раннего помериджо, когда люди или отдыхают, подставив темя освежающему вентилятору, или спят лицом к прохладной стене.
Алла тянула маленького Гришу, пот застилал глаза, солнце слепило, укрыться от него на улице, зажатой с обеих сторон каменными домами, было негде. Они свернули направо и стали подниматься в гору, здесь была тень, за забором с двух сторон росли пинии и ярко-зеленый глянцевый кустарник. Можно было перевести дух. Наконец, начался очень крутой подъем – Алла поднялась в горку по ступенькам, а Гриша вбежал на нее отвесно, и они достигли каменных ворот, закрытых на щеколду. Воздух стал заметно свежее и влажнее, ощущалось близкое присутствие моря. Его не было отсюда видно, но оно расстилалось внизу, за Campo degli ebrei, еврейским кладбищем, которое начиналось сразу за каменной оградой дома, куда они пришли. Алла отодвинула щеколду, и они вошли во дворик.
Алла огляделась. Хозяйки не было, все остальное было на привычных местах. Возле дома на протянутой веревке висело белье, дряхлая Лесси приветствовала их с Гришей бессильным жидким лаем. Гриша подбежал к собаке, а Алла села за каменный стол возле дома. Здесь было даже прохладно. Стол стоял в тени, да и с моря дул бриз. Алла закрыла глаза и просидела так несколько секунд, блаженно, ни о чем не думая. Внизу, с подножья взгорка, послышалось тарахтенье машины. Это Лючия на новом фиате совершала свой ежедневный подъем к дому. В который раз Алла подумала, что Лючия не чета ей – molto brava – не боится ни крутого подъема, ни жизненных передряг. Одинока, но всегда окружена людьми, вечно всем помогает – вот и дом этот после своей смерти завещала пожилым, уже не способным работать священникам, не имеющим ни семьи, ни угла. Как ей это удается? Ведь старая, не слишком образованная, мало что видела. А внутри – покой, незыблемость, то, что сама она на своем незамысловатом итальянском называет "serenita," такого слова и нет на русском – разве что "солнечность"…
В калитку входила Лючия, с большой пластиковой сумкой в руках, она приветливо кивнула Алле, устало подошла к столу, поставила на него сумку, тяжело присела на лавку. Алла знала, что после обеда Лючия – церковная активистка – развозит продукты по бедным семьям. Откуда берутся силы на такое в несусветную полдневную жару? Немного передохнув, Лючия вытянула из сумки перевязанный веревочкой пакет и направилась к Грише, сидящему на корточках рядом с собакой.
– Эй, джованотто, смотри, что я тебе принесла!
– Чикита?
– Чикита. Ну ты и догадлив!
Оба захохотали. Связка «чикиты» – особого сорта эквадорских бананов – была постоянным Лючииным подарком для Гриши. Сама она их не ела, считала "ребячьим угощением", да и вообще не тратила на себя ни одного лишнего сольдо. Алла подумала, что, если бы ни Лючия, Гришуня вряд ли бы лакомился дорогими бананами. Она понимала, что они с Гришей пришли не вовремя, Лючия должна сейчас по своему распорядку часика два поспать, чтобы потом снова неутомимо приняться за дела… но жара, что Алла могла поделать с этой жарой? Выдержать ее в их с Гришей жилище под самой крышей было свыше сил. "Гришуня прямо плавился", – оправдывала себя Алла, глядя в немного настороженное, хотя и приветливое лицо Лючии, которая снова села с нею рядом. "Мы ненадолго, Лючия, – я подумала, – что сейчас могла бы записать твои рассказы".