Одно чудо на всю жизнь
Шрифт:
— Чегой-то ты? — удивился и отчего-то смутился Косой. — Откуда мне-то про душу знать?
— Ты много знаешь…
— Что-то понимаю, наверное. А про это — уж извини, — Косой пожал узкими плечами и подумал, что Ёська, наверное, знает, что скоро умрёт, и вот — думает об этом, переживает. — К нам в интернат поп приходил, крестил всех. Вот он говорил, что душа у всех и она как бы хорошая, добра хочет, потому что — от Бога.
— А у Коврика есть душа?
— Если по-поповскому, то вроде бы нет, — неуверенно сказал Косой. — Но по мне так он ничем нас не хуже.
— Я тоже так думаю, — горячо согласился Ёська. — И ещё я думаю вот о чём. Если там внутри у всех такая душа, что ей только добра надо, то как же ей там живётся? Вот погляди, Косой, пацаны дерутся, матюгаются, ненавидят
— Не знаю, — Косой закатил свои и без того странные глаза, нахмурил брови. — Бог, наверное, устроил. Или дьявол. Или вообще никто. Не знаю — что ты привязался-то ко мне, в самом деле?!
— Не сердись, пожалуйста, — Ёська протянул руку и погладил Косого по плечу. — Я не хотел тебя обижать. Я знаю — про такое люди говорить не любят. Это только я такой… Урод, наверное…
— Нет, Ёська, — вздохнул Косой. — Ты не урод, ты — нормальный. Может быть, единственный из нас нормальный («И то помрёшь скоро», — добавил Косой про себя.) Это мы все уроды… И где там в нас эти маленькие пушистые души?
Снегу в лесу навалило ещё немного, можно идти без лыж. А свет снег даёт — тёмная фигурка Вилли отчётливо видна меж деревьев. Куда ж это он идёт? Гуляет? Да нет, вон как чешет, как будто знает, куда идёт, и торопится. Встречается с кем? А с кем тут можно встречаться? Разве что с волком под ёлкой…
Видел Сёмка в темноте хорошо, идти по неглубокому снегу легко, Вилли слежки за собой не чуял, не оглядывался. Иди себе да размышляй. Что дома-то делается? Мать сейчас, небось, постель младшим стелет, Люша по хозяйству чего, отец, как всегда, пьяный лежит. Домой бы… Крыльцо поправить не успел, дров наколотых хорошо если на ползимы хватит, да и то если не лютая будет. Печка-то похужела, больше дымит, чем греет, давно перекладывать надо… Даже школа ненавистная, и та — ничего, притерпеться можно, два класса всего и осталось… В бригаде у Лисов жутко. Злые все, на вид страшные, даже мальцы совсем, у многих, как послушать, так и руки в крови, и в головах не понять что… Воруют, прохожих грабят, попрошайничают… Но в бригаде хоть какой порядок, а одному на улице зимой — точно пропасть. И страх этот у Лисов понятный — злой, но человеческий. Несравнимый с тем страхом, что живёт на дне Сёмкиной души с того дня, как он увидел серый шар, опускающийся в озеро Петров Ключ… Он же и сейчас там лежит, на дне. Огромный, холодный, страшный. А в нём… Что в нём?!.. Нет, про это лучше не думать. Где там Вилли-то? Вон, идёт. Ровно и не устал совсем. Не всякий так по лесу ходить-то может. Чтобы и направление держать, и скорость. Вилли может. А куда это он… Вон, развилка знакомая, и вагончик от лесоразработчиков, а вон и расщеплённая молнией берёза… Неужто к моему посёлку топает?! Кто ж там у него? Сроду у нас никаких Виллей не водилось… А вдруг меня заложить хочет?! Вот гнида!.. Нет, мимо развилки прошёл… Что ж там? Ничего нет, кроме… кроме озера… Озера Петров Ключ, в котором… Ой-ё-о-о!
Первым Сёмкиным побуждением было — бежать. Бежать назад, без оглядки, не разбирая дороги, всё равно куда и зачем. Так минуло несколько первых, самых страшных секунд, и Сёмка перемогся, закусил зубами рукав куртки: Обещал я! Да и чего психанул-то? Может, он и не туда вовсе? Может, мимо пройдёт?
Стуча зубами от ужаса, Сёмка двинулся дальше, нагоняя уже почти скрывшуюся среди тёмных стволов фигуру. Тоненький сероглазый Вилли, с которым говорил о рыбалке ещё сегодня днём, куда-то исчез, забылся. Преследуемый человек (человек ли?!) казался огромным и зловещим.
Вскоре сомнений не осталось. Миновав прибрежный ракитник, Вилли вышел на берег озера. Чёрная, отчего-то не замёрзшая вода парила беловатым туманом. Снег на берегах подтаял. Блики прорвавшейся сквозь облака луны отбрасывали на поверхность озера неверные тени. Сёмка на мгновение отвлёкся на их летучую игру, а когда снова взглянул на то место, где стоял Вилли, там никого не было.
Закусив мякоть ладони, чтобы не заорать от ужаса, Сёмка бросился бежать, подумав мимоходом, что всё это однажды уже было с ним.
Только подбегая к посёлку, понял, что по привычке рванул по знакомой дороге. В деревне горели редкие огоньки, брехали собаки, пахло дымом и разбросанным под снег навозом. Несколько минут Сёмка напряжённо думал, потом решительно зашагал к крайней слева, добротной избе.
Дед Трофим! Когда-то, бабки говорили, он был милицейским начальником, а сын его и сейчас в милиции работает. Если и дальше молчать, бедная Сёмкина голова просто разорвётся от всего этого. Но кому сказать? Родители — дохлый номер. Учителя школьные? Подумать смешно! После смерти жены суровый дед Трофим живёт один. Он может при случае по шее накостылять, но никому Сёмку не заложит и даст хоть какой совет. Это самое главное.
Несмотря на поздний вечер, дед Трофим с фонарём колупался на участке. То ли сгребал что, то ли, наоборот, разбрасывал.
— Дедушка Трофим! — тихонько окликнул из кустов Сёмка, зная: зрение и слух у деда острые, не стариковские.
Трофим Игнатьевич погасил фонарь, с минуту всматривался-вслушивался в темноту. Потом позвал:
— Сёмка! Болотников! Вылезай-ка сюда, неча в кустах сидеть!
Сёмка послушно вылез, перемахнул через невысокую изгородь, подошёл к деду. Стоял, молчал. Дед сам принял решение, воткнул вилы в землю, поднял фонарь:
— Пошли-ка в дом, там разговаривать будем.
В доме Трофим Игнатьевич сначала переобулся, потом разделся, потом тщательно вымыл руки, потом поставил на огонь чайник, а на стол — вазочку с вареньем. Высыпал из кулька на клеёнку сероватое печенье, достал из буфета коробку с кусковым сахаром, приготовил две объёмистые кружки с видами Ленинграда [66] . Сёмка обувь оставил в сенях, стоял на половике посередине комнаты, ждал приглашения. По душе и телу разливалось спокойное тепло — сейчас всё разъяснится, сейчас дед Трофим чего-нибудь придумает.
66
Ленинград — так в 1924–1991 годах назывался Санкт-Петербург.
— Садись, Семён, к столу, чаевничать будем, — пригласил старик. — Руки-то помыть не хочешь?
— Помою, коли надо, — согласился Сёмка и двинулся к умывальнику. Хозяйские привычки уважить — первый гостя закон.
— Вон, рушник на гвоздике, — указал Трофим Игнатьевич. — Чего ж — вернулся домой, что ли? Я так и говорил — побегает и вернётся.
Сёмка отрицательно помотал головой. Потом спросил:
— Кому говорили-то, дедушка Трофим?
— Да кому, кому — родителям твоим! Мать-то всё плачет, а отец пристал ко мне, чтобы я через Витьку, сына, тебя искал. Пусть, мол, милиция его домой вернёт. А я, как писульку-то твою прочёл, так сразу ему и сказал: бесполезное это дело. Он же своей волей ушёл. Если бы украли его или там в плен взяли — тогда дело другое. А так — коли человек не хочет в каком месте жить, так его никакая милиция не удержит. Родной дом — это не тюрьма. Сам думай, Василий (это я отцу твоему говорю), что ты за человек, если у тебя старший сын, наследник, надежда и опора, в тринадцать мальчишеских лет [67] из дома подался «лучшей доли искать» — так ты написал, что ли? Ну, говорю, найдёт его милиция, поймает, домой вернёт, а он на следующий день раз — и опять поминай как звали. Опять ловить?.. Тут он плакать начал, что, мол, новую жизнь начнёт, всё по-другому будет, а сам всё к горлышку прикладывается… Я ему говорю: ты бутылку-то из рук выпусти, а потом про новую жизнь талдычь… И чего же ты теперича решил, Семён? Назад возвертаешься или так, проведать пришёл?
67
«…в тринадцать мальчишеских лет…» — Трофим Игнатьевич невольно переиначивает слова из некогда широко известной песни «Орлёнок» (1936) на стихи Якова Шведова (1905–1985): «…не хочется думать о смерти, поверь мне, в шестнадцать мальчишеских лет…».