Одно сплошное Карузо (сборник)
Шрифт:
Романтика первого советского бунтующего поколения в семидесятые годы окончательно переселилась на Запад. Бельгия казалась страной большей экзотики и простора, чем Монголия. Об Америке и говорить нечего: адрес «Пеория, Иллиной» звучал, как серебряная труба.
Один московский прозаик любил, всегда не к месту, повторять слово «Миннесота». Что оно означает для тебя, однажды спросил я. Ничего, признался он, просто какое-то обнадеживающее просвистывание, как бы последний шанс.
Поселившись на Западе, мы, очевидно, перестали ощущать метафизику этой «миннесоты».
Произошла естественная демифологизация многих ранее дорогих символов.
Это чувство, однако, быстро испарялось вместе с первичной туристической эйфорией. Беженец в какой-то момент вдруг замечает, что и здесь, как ни странно, несколько тесновато.
Мне уже приходилось писать о том, как деромантизируется в глазах эмигранта из России или Восточной Европы образ западной литературы. Вначале он, разумеется, в восторге, когда подтверждаются его мечтательные стереотипы – правительство здесь не ставит литературе никаких рогаток, больше того, не имеет на нее ни малейшего влияния! Спустя недолгое время, однако, он замечает, что она вся разобрана по литературным агентствам, и понимает, что и ему самому надо как можно скорее найти себе доброго дядюшку.
И вроде бы никакого толку нет от этих дядюшек, наоборот – убыток, но без них невозможно. Идеологически вольная литература хорошо организована коммерчески. Имена авторов и титулы книг бесшумно прокатываются через мировой литературный компьютер, словно пшеница, говядина и другие «коммодитис» [289] через Чикагскую биржу. Все стройно, синхронно вибрирует – меньше продал очередного романа, меньше получишь аванса на следующую книгу. Покрыл аванс, заработал еще чего-нибудь, глядишь, и увеличил свою цену. Все справедливо, все естественно; рынок, дамы и господа. Рынок точно знает, какого размера дать на твою книгу рекламное объявление и где его поместить – в центре еженедельника или ближе к периферии. Выставить твою книгу в окне лавки или не выставлять, повернуть ее лицом к покупателям или заткнуть среди бесчисленных других корешков.
289
Потребительские товары (англ).
Однажды мне позвонил мой друг, издатель. Слушай, возбужденно сказал он, «Паблишерс уикли» [290] дал на тебя сногсшибательную рецензию. Высылаю ее тебе экспрессом. Утром следующего дня я получил рецензию и не нашел в ней ничего особенного, о чем и сообщил своему другу. Да как ты не понимаешь, раздосадовался он, ведь она была напечатана в верхнем левом углу страницы, ну и кроме того, тебя ведь там сравнили с Томом Вулфом [291] .
290
Самый известный в Америке еженедельник, издается с 1878 года, публикует рецензии и коммерческие отчеты о продаже книг.
291
Самый знаменитый и
А что, действительно есть какое-нибудь сходство с Томом Вулфом, спросил я. Ну, не знаю, вздохнул мой друг, но если бы ты когда-нибудь продал хотя бы одну четверть того, что продает Том Вулф…
Тесновато не только на подступах к Олимпу бестселлеровского списка. Беженец или изгнанник из России или Восточной Европы начинает замечать, что и на Западе писатели проявляют склонность к кучкованию, ищут комфорта причастности, хотя бы к тому же неизбежному леволиберальному наклонению. Беженец и сам уже начинает поглядывать по сторонам в поисках плеча, к которому бы привалиться.
Это не так-то просто. Беженец не ждал шумных восторгов в связи со своим прибытием, но не ждал и полнейшего равнодушия. В свою очередь он – сначала от злости, намеренно, потом все естественней и естественней – становится равнодушен к западным коллегам.
Вначале он еще говорит себе: о’кей, их опыт мне известен, если не по тому, что они пишут, то по тому, что пишут о них, в то время как мой опыт им неведом, но оттого, что они его не знают или не хотят знать, он не становится для меня менее значительным.
Грандиозное событие жизни беженца, его бегство, остается только его собственным, но очень и очень серьезным достоянием, его оргией свободы, после которой все ему кажется пресноватым.
Потом, все более отчуждаясь и охладевая, беженец начинает постигать законы «андерстейтмента» [292] , премудрости университетских семинаров и уоркшопов [293] и сам не замечает, как перестает быть беженцем, волей-неволей сам становится жителем, западным писателем.
292
Умолчания (англ).
293
Цеховая кухня.
Значит ли это, что он навсегда излечился от склонности к драме? Отнюдь нет. Он бежал на Запад не потому, что он восточный, а потому что он беглец. Время от времени он видит родственный блеск в чьих-то глазах по периферии любимого «эго», и тогда понимает, что нет «восточных» и «западных», а есть «оседлые» и «кочующие». Группы и одиночки.
Группа живет по законам созданного ею самой мифа, одиночка – гуляет сам по себе, чаще всего ничего не формулируя и только смутно догадываясь о параметрах своей морали или скорее о чувстве стиля. Так или иначе, но в нем возникает своего рода этика непричастности.
Деромантизации в глазах эмигранта подвергается и понятие западного литературного успеха. Миф о неслыханной интеллектуальности и изощренности западного общества размывается еще быстрее, чем языковой барьер. Нехитрая схема «спрос и предложение», как и порожденный ею порочный круг массового сбыта литературы, становятся более чем очевидны.
С унынием он замечает почти полное отсутствие эксперимента, боязнь авангардной традиции, чаще всего объясняемые жалкой отговоркой «все это уже было». Он видит странное отсутствие литературной жизни, то есть если даже и не борьбы, то хотя бы скандала. Последняя пощечина в американской литературе, припоминает он, была дана не менее десяти лет назад.