Огнем и мечом. Дилогия
Шрифт:
– Дай Бог нам самим унести ноги, что уж там говорить о свите!
– Кому жизнь в тягость, могила в радость.
– Побойся Бога, Ян!.. Да и не смерть страшна, все там будем. Они тебя могут туркам продать на галеры.
– Ужель ты думаешь, пан ловчий, мне будет хуже, чем сейчас?
– Вижу, ты совсем отчаялся, в милосердие Божие утратил веру.
– Ошибаешься, пан ловчий! Я говорю, худо мне жить на свете, потому что так оно и есть, а с волей Господнею я давно смирился. Не прошу, не сетую, не проклинаю, головою о стенку не бьюсь – только долг свой хочу исполнить, пока жив, пока силы хватит.
– Но боль душевная тебя точно яд травит.
– Господь затем ее и послал, чтоб травила, а когда пожелает, пошлет исцеленье.
– На этот довод мне возразить нечего, – ответил
Воцарилась тишина, только из-за окон доносилось протяжное драгунское «Werdo». [170]
170
«Кто идет?» – старинное восклицание стражников; от немецкого «wer da?» – «кто там?».
– Да-да, – сказал, помолчав, ловчий. – Все мы уже скорее мертвы, чем живы. Разучились люди в Речи Посполитой смеяться, стенают только, как сейчас в трубе ветер. Прежде и я верил, что лучшие времена настанут, пока в числе послов сюда не приехал, но теперь вижу, сколь надежды мои были тщетны. Разруха, война, голод, убийства, и ничего боле… Ничего боле.
Скшетуский молчал, пламя горящих в очаге дров освещало его исхудалое суровое лицо.
Наконец он поднял голову и промолвил серьезно:
– Бренна жизнь наша: пройдет, минует – и следа не оставит.
– Ты говоришь, как монах, – сказал ловчий.
Скшетуский не отвечал, только ветер еще жалобнее стонал в трубе.
Глава XVII
На следующее утро комиссары, и с ними Скшетуский, покинули Новоселки, но плачевно было дальнейшее их путешествие: на каждом привале, во всяком местечке их подстерегала смерть, со всех сторон сыпались оскорбления, и были они горше смерти – в лице комиссаров оскорблялись величие и могущество Речи Посполитой. Кисель совсем расхворался, и на ночлегах его прямо в горницу из саней вносили. Подкоморий львовский оплакивал позор свой и своей отчизны. Капитан Брышовский тоже занемог от бессонницы и неустанного напряженья – его место занял Скшетуский, который и повел дальше несчастных путников, осыпаемых поношениями и угрозами бушующей толпы, в постоянных стычках отражая ее натиск.
В Белгороде комиссарам снова показалось, что пришел их последний час. Был избит больной Брышовский, убит Гняздовский – лишь появление митрополита, прибывшего для беседы с воеводой, позволило избежать неминуемой расправы. В Киев комиссаров пускать не хотели. Князь Четвертинский вернулся от Хмельницкого 11 февраля, не получив никакого ответа. Комиссары не знали, как быть, куда ехать. Обратный путь был отрезан: бессчетные разбойные ватаги только и ждали срыва переговоров, чтобы перебить посольство. Толпа все более распоясывалась. Драгунам преграждали дорогу, хватая лошадей за поводья, сани воеводы осыпали камнями, кусками льда и мерзлыми комьями снега. В Гвоздовой Скшетуский и Донец в кровопролитном бою разогнали толпу в несколько сот человек. Хорунжий новогрудский и Смяровский вновь отправились к Хмельницкому, чтобы убедить его приехать на переговоры в Киев, но воевода почти уже не надеялся, что комиссары доберутся туда живыми. Тем часом в Фастове они вынуждены были, сложа руки, смотреть, как толпа расправляется с пленными: старых и малых, мужчин и женщин топили в проруби, обливали на морозе водой, кололи вилами, живьем кромсали ножами. Такое продолжалось восемнадцать дней, пока наконец Хмельницкий не прислал ответ, что в Киев ехать он не желает, а ждет воеводу и комиссаров в Переяславе.
Злосчастные посланцы воспряли духом, полагая, что настал конец их мученьям. Переправившись через Днепр в Триполье, они остановились на ночлег в Воронкове, откуда всего шесть миль было до Переяслава. Навстречу им на полмили выехал Хмельницкий, как бы тем самым оказывая честь королевскому посольству. Но сколь же он переменился с той поры, когда старался выглядеть несправедливо обиженным,
Хмельницкий появился в сопровождении полусотни всадников, с полковниками, есаулами и военным оркестром, словно удельный князь – со значком, с бунчуком и алым стягом. Комиссарский поезд тотчас остановился, он же, подскакав к передним саням, в которых сидел воевода, долго глядел в лицо почтенному старцу, а потом, слегка приподняв шапку, промолвил:
171
«сколь же он отличается от того, каким был» (лат.). – Вергилий.
– Поклон вам, п а н о в е комиссары, и тебе, воевода. Раньше бы надо начинать со мной переговоры, покуда я поплоше был и силы своей не ведал, но коли король вас д о м е н е п р и с л а в, от души рад принять вас на своих землях.
– Привет тебе, гетман! – ответил Кисель. – Его величество король послал нас монаршье благоволение тебе засвидетельствовать и установить справедливость.
– За благоволение монаршье спасибо, а справедливость я уже самолично вот этим, – тут он хлопнул рукой по сабле, – установил, не пощадив животов ваших, и впредь так поступать стану, ежели по-моему делать не будете.
– Нелюбезно ты нас, гетман запорожский, принимаешь, нас, посланников королевских.
– Н е б у д у г о в о р и т и н а м о р о з i, найдется еще для этого время, – резко ответил Хмельницкий. – Пусти меня, Кисель, в свои сани, я желаю честь оказать посольству – поеду вместе с вами.
С этими словами он спешился и подошел к саням. Кисель подвинулся вправо, освобождая место по левую от себя руку.
Увидев это, Хмельницкий нахмурился и крикнул:
– По правую руку меня сажай!
– Я сенатор Речи Посполитой!
– А что мне сенатор! Потоцкий вон первый сенатор и коронный гетман, а у меня в лыках сейчас вместе с иными: захочу, завтра же на кол посажен будет.
Краска выступила на бледных щеках Киселя.
– Я здесь особу короля представляю!
Хмельницкий еще пуще нахмурился, но сдержал себя и сел слева, бормоча:
– Н а й к о р о л ь б у д е у В а р ш а в i, а я н а Р у с и. Мало еще, вижу, вам от меня досталось.
Кисель ничего не ответил, лишь возвел очи к небу. Он предчувствовал, что его ожидает, и справедливо подумал в тот миг, что если путь к Хмельницкому можно назвать Голгофой, то переговоры с ним – крестная мука.
Поезд двинулся в город, где палили из двух десятков пушек и звонили во все колокола. Хмельницкий, словно опасаясь, как бы комиссары не сочли это знаком особой для себя чести, сказал воеводе:
– Я не только вас, а и других послов, коих ко мне шлют, так принимаю.
Хмельницкий говорил правду: действительно, к нему, точно к удельному князю, уже посылали посольства. Возвращаясь из Замостья под впечатлением выборов, удрученный известиями о поражениях, нанесенных литовским войском, гетман куда как скромнее о себе мыслил, но, когда Киев вышел навстречу ему со знаменами и огнями, когда академия приветствовала его словами: «Tamquam Moisem, servatorem, salvatorem, liberatorem populi de sevitute lechica et bono omine Bohdan» [172] – богоданный, когда, наконец, его назвали «illustrissimus princeps» [173] ? – тогда по словам современников, «возгордился сим зверь дикий». Силу свою почувствовал и твердую почву под ногами, чего ранее ему недоставало.
172
Подобный Моисею, спаситель, избавитель, освободитель народа из рабства ляшского, в добрый знак названный Богданом (лат.).
173
наиславнейший государь (лат.).