Огнем и мечом. Дилогия
Шрифт:
– Скшетуский! Ты почему не пьешь с нами?
И дружески протянул руку.
– Болен я, – ответил, поклонясь, поручик.
– И вчера уехал. Без тебя и веселье было не веселье.
– Такой он получил приказ, – вмешался Кисель.
– А ты, воевода, помалкивай. Я й о г о знаю: непростая птица! Не захотел глядеть, как вы мне почести воздаете. Но что другому бы не сошло, этому сойдет: я его люблю, он мой друг сердечный.
Кисель от удивления широко раскрыл глаза, гетман же неожиданно обратился к Скшетускому:
– А знаешь, за что я тебя люблю?
Скшетуский покачал головой.
– Думаешь
Скшетуский в свой черед удивленно уставился на Хмельницкого.
– Видал, как дивятся, – словно обращаясь к кому-то четвертому, сказал гетман. – Ладно, припомню тебе, что мне в Чигирине рассказали, когда мы с Базавлука туда пришли с Тугай-беем. Расспрашиваю я всех о недруге своем Чаплинском, которого найти не сумел, а мне и говорят, как ты с ним обошелся после первой нашей встречи: мол, одной рукой за чуприну, другой за шаровары схватил да дверь им вышиб, – ха! – и морду в кровь разбил собаке!
– Верно, так я и сделал, – ответил Скшетуский.
– Ой, хорошо сделал, славно придумал! Я еще до него доберусь, иначе к чему комиссии да переговоры? Непременно доберусь и по-своему позабавлюсь, однако же и ты его хорошо отделал.
Затем, оборотившись к Киселю, гетман стал наново повторять рассказ:
– За чуприну его уцепил да за портки, слышь-ка, поднял, как слизняка, двери вышиб и на двор…
И расхохотался так, что загудело в светелке и эхо докатилось до соседней комнаты.
– Прикажи подать меду, любезный пан воевода, надобно выпить за здоровье этого рыцаря, моего друга.
Кисель приоткрыл дверь и крикнул слугу, который тотчас принес три кубка гущинского меда.
Гетман чокнулся с воеводой и со Скшетуским, выпил – хмель, видно, сразу бросился ему в голову, лицо засмеялось и душа развеселилась; обратившись к поручику, он крикнул:
– Проси, чего хочешь!
Румянец выступил на бледных щеках Скшетуского, на минуту воцарилось молчанье.
– Не бойся, – сказал Хмельницкий. – Слово – олово: проси, чего хочешь, только Киселевых дел не касайся.
Хмельницкий, даже нетрезвый, оставался себе верен.
– Коли мне позволено расположением твоим воспользоваться, любезный гетман, я потребую от тебя правого суда. Один из твоих полковников меня обидел…
– Шею ему у р i з а т и! – гневно перебил рыцаря Хмельницкий.
– Не о том речь: вели только ему принять мой вызов.
– Шею ему у р i з а т и! – повторил гетман. – Кто таков?
– Богун.
Хмельницкий заморгал глазами, потом хлопнул себя по лбу.
– Богун? – переспросил он. – Богун убит. М е н i к о р о л ь п и с а в, что он в поединке зарублен.
Скшетуский остолбенел. Заглоба говорил правду!
– А что тебе Богун сделал? – спросил Хмельницкий.
Щеки поручика вспыхнули еще ярче. Он не мог решиться рассказать о княжне полупьяному гетману, боясь услышать от него какое-нибудь непростительное оскорбленье.
Его выручил Кисель.
– Это дело
– Так ищи ее, – сказал Хмельницкий.
– Я искал на Днестре, где она укрыта, но не смог найти. Говорят, он ее в Киев хотел отправить и сам туда собирался, чтобы там обвенчаться. Дозволь же мне, любезный гетман, в Киев за ней поехать, ни о чем не прошу больше.
– Ты мой друг, ты Чаплинского поколотил… Можешь ехать и искать ее везде, где пожелаешь, – я тебе разрешаю, и тому, у кого она пребывает, передашь мой приказ отдать ее в твои руки, а еще пернач получишь на проезд и письмо к митрополиту, чтоб по монастырям у монахинь искать позволил. Мое слово – олово!
Сказавши так, гетман крикнул в дверь, чтоб Выговский шел писать письмо и приказ составил, а Чарноту, хотя был пятый час ночи, отправил за печатью. Дедяла принес пернач, а Донцу было велено взять две сотни конных и проводить Скшетуского до Киева и далее, до первых польских сторожевых постов.
На следующий день Скшетуский покинул Переяслав.
Глава XIX
Если Заглоба томился в Збараже, то не менее его томился Володыёвский, истосковавшись без ратных трудов и приключений. От времени до времени, правда, выходили из Збаража хоругви для усмирения разбойных ватаг, проливавших кровь и сжигавших села на берегах Збруча, но то была малая война – одни только стычки – хотя оттого, что зима стояла долгая и морозная, весьма обременительная, требующая многих усилий, а славы приносящая мало. Поэтому пан Михал каждый божий день приставал к Заглобе, уговаривая идти на выручку Скшетускому, от которого давно уже не было никаких известий.
– Верно, он там в какую-нибудь передрягу попал, а то и голову сложил, – говорил Володыёвский. – Непременно надо нам ехать. Погибать, так вместе.
Заглоба особенно не противился, поскольку – как утверждал – вконец замшавел в Збараже и сам диву давался, как еще не оброс паутиной, однако с отъездом медлил, рассчитывая вот-вот получить от Скшетуского хотя бы записку.
– Пан Ян у нас не только отважен, но и смекалист, – отвечал он Володыёвскому на его настоянья, – обождем еще несколько дней, вдруг придет письмо и окажется, что в экспедиции нет нужды?
Володыёвский, признавая справедливость этого аргумента, вооружался терпением, хотя время все медленнее для него тянулось. В конце декабря ударили такие морозы, что даже разбои прекратились. В окрестностях стало спокойно. Единственным развлечением сделалось обсуждение общественных новостей, как из рога изобилия сыпавшихся на серые збаражские стены.
Толковали о коронации и о сейме и о том, получит ли булаву князь Иеремия, имевший на то больше оснований, чем любой другой полководец. Возмущались теми, кто утверждал, что благодаря возобновлению переговоров с Хмельницким один лишь Кисель будет возвышен. Володыёвский по этому поводу несколько раз дрался на поединках, а Заглоба напивался пьян – появилась опасность, что он совсем сопьется, поскольку не только с офицерами и шляхтой водил компанию, но и не гнушался гулять у мещан на крестинах, на свадьбах – особенно пришлись ему по вкусу их меды, которыми славился Збараж.