Огнем и мечом. Дилогия
Шрифт:
– В Варшаве говорят, я ляшскую кровь пью, а у меня ее псы лакают, мне вкусней г о р i л к а.
Полковники расхохотались – от смеха их задрожали стены.
Такую пилюлю преподнес комиссарам вместо закуски гетман, а те молча ее проглотили, дабы – как писал подкоморий львовский – «не дразнить дикого зверя».
Лишь пот обильно оросил бледное чело воеводы.
Трапеза началась. Полковники руками брали с блюд куски мяса, Киселю и Бжозовскому накладывал в тарелки сам гетман. Начало обеда прошло в молчанье: каждый спешил утолить голод. Тишину нарушали лишь чавканье и хруст костей, да горелка с бульканьем
– Кто у вас командует конвоем?
Тревога изобразилась на лице воеводы.
– Скшетуский, достойный кавалер! – ответил он.
– Я й о г о знаю, – сказал Хмельницкий. – Чего это он не захотел глядеть, как вы мне дары вручите?
– Такой ему был дан приказ: он не в свиту к нам, а для охраненья приставлен.
– А приказ кто дал?
– Я, – ответил Кисель, – не прилично, показалось мне, чтобы при вручении даров у нас с тобой над душой драгуны стояли.
– А я другое подумал, зная, сколь горд нравом сей воин.
Тут в разговор вмешался Яшевский.
– Мы теперь драгун не б о и м о, – сказал он. – Это в прежние времена в них была ляшская сила, но мы уже под Пилявцами уразумели: не те ныне ляхи, что бивали когда-то турок, татар и немцев…
– Не Замойские, Жолкевские, Ходкевичи, Хмелецкие и Конецпольские, – перебил его Хмельницкий, – а сплошь Трусевичи да Зайцевские, д i т и, закованные в железо. Едва нас завидели, в штаны наложили со страху и бежать, хоть татар и было-то поначалу тыщи три, не больше…
Комиссары молчали, только кусок никому уже не шел в горло.
– Ешьте и пейте, прошу покорнейше, – сказал Хмельницкий, – не то я подумаю, наша простая казацкая пища в ваших господских глотках застревает.
– Ежели у них глотки тесноваты, можно и поширше сделать! – закричал Дедяла.
Полковники, успевшие уже крепко захмелеть, разразились смехом, но гетман кинул грозный взгляд, и снова стало тихо.
Кисель, не первый уже день хворавший, сделался бледен как полотно, а Бжозовский побагровел так, что казалось, его вот-вот хватит удар.
В конце концов он не выдержал и рыкнул:
– Мы что, обедать сюда пришли или выслушивать поношенья?
На что Хмельницкий ответил:
– Вы на переговоры приехали, а тем часом литовское войско города наши предает огню. Мозырь и Туров мои повырезали – если будет тому подтвержденье, я четырем сотням пленников головы на ваших глазах прикажу срубить.
Бжозовский сдержал закипавшую в крови ярость. Поистине жизнь пленников зависела от настроения гетмана – стоит ему бровью повести, и им конец – значит, надо сносить все оскорбленья, да еще смягчать вспышки гнева, дабы привести его ad mitiorem et saniorem mentem. [174]
174
к большей кротости и здравомыслию (лат.).
В таком духе и заговорил тихим голосом кармелит Лентовский, по натуре своей человек мягкий и боязливый:
– Бог даст, оные вести из Литвы насчет Мозыря и Турова окажутся
Но не успел он договорить, Федор Вишняк, черкасский полковник, откинувшись назад, замахнулся булавой, метя кармелиту в затылок; по счастью, он не дотянулся, поскольку их разделяло четверо других сотрапезников, а только крикнул:
– М о в ч и, п о п е! Н е т в о э д i л о б р е х н ю м е н i з а д а в а т и! Х о д и – н о н а д в i р, н а в ч у я т е б е п у л к о в н и к i в з а п о р о з ь к и х ш а н у в а т и!
Его кинулись унимать, но не сумели, и полковник был вышвырнут за порог.
– Когда же ты, любезный гетман, комиссию собрать желаешь? – спросил Кисель, стремясь дать иной оборот беседе.
К несчастью, и гетман уже захмелел изрядно, поэтому ответ его был скор и язвителен.
– Завтра судить-рядить будем, нынче я пьяный! Заладили про свою комиссию, поесть не дадут спокойно! Надоело, хватит! Быть войне! – И гетман грохнул кулаком по столу, отчего подпрыгнули кувшины и блюда. – И четырех недель не пройдет, я вас всех согну в бараний рог, ногами истопчу, турецкому султану продам. Король на то и король, чтоб рубить головы шляхте, князьям да магнатам! С о г р i ш и князь, у р е з а т ь ему шею; с о г р i ш и казак, у р е з а т ь шею! Вы мне шведами грозите, только и шведы меня не з д е р ж у т ь. Тугай-бей – брат мой, друг сердечный, единственный на свете сокол – что ни захочу, все тот же час сделает, а его гнездовье близко.
В эту минуту с Хмельницким, как это с пьяными бывает, произошла стремительная перемена: гнев уступил место умилению, даже голос задрожал от слез при сладостном упоминании о Тугай-бее.
– Вам охота, чтобы я на татар и турок саблю поднял, – не дождетесь! На вас я с добрыми другами своими пойду. Уже полки оповещены, молодцам велено лошадей кормить да в путь собираться без возов, без пушек – это добро у ляхов найдется. Кто из казаков возьмет телегу, тому прикажу шею у р е з а т ь, и сам кареты брать не стану, разве что мешки прихвачу да торбы – до самой Вислы дойду и скажу: «С и д i т ь i м о в ч i т ь, л я х и!»
А будете с того берега голос подавать, и туда доберусь. Опостылели вы со своими драгунами, хватит на нашей шее сидеть, кровопийцы, одною неправдой живущие!
Тут он вскочил со скамьи, стал волосы рвать и ногами топать, крича, что война беспременно будет, потому как ему наперед уже грехи отпущены и дадено благословенье, и нечего собирать комиссию – он даже на перемирие не согласен.
Наконец, видя испуг комиссаров и смекнув, что, если они сейчас уедут, война начнется зимой, то есть в такую пору, когда и не окопаться, а казаки худо бьются в открытом поле, поостыл и снова уселся на скамью, уронив голову на грудь, упершись руками в колени и хрипло дыша. Потом схватил полную чарку и крикнул:
– Здоровье его величества короля!
– Н а с л а в у i з д о р о в ’ я! – повторили полковники.
– Не печалься, Кисель, – сказал гетман, – не принимай моих слов близко к сердцу – пьян я. В о р о ж и х и мне напророчили, что войны не миновать, – но я погожу до первой травы, а там пусть будет комиссия, тогда и пленников отпущу на свободу. Я слыхал, ты болен: давай за твое здоровье выпьем.
– Благодарствую, гетман запорожский, – сказал Кисель.
– Ты мой гость, я об этом помню.