Огнем и мечом. Дилогия
Шрифт:
Хмельницкий вздрогнул. Дорогой ценой оплачивал он татарскую дружбу, обойтись без которой не мог, и при этом ни минуты не был уверен в страшном своем союзнике. Приди хану в голову какая блажь – и орды против казачества оборотятся, а это означало неминучую всем им погибель. И другое Хмельницкому было известно: хан хоть и помогал ему ради добычи, ради даров и несчастных ясырей, но, почитая себя законным правителем, в душе стыдился, что поддерживает мятеж, поднятый против короля, что выступает на стороне какого-то «Хмеля» против самого Вишневецкого.
Казацкий гетман частенько теперь напивался пьян не по давнему своему пристрастию, а с отчаянья…
– Великий
– А вы разве не разоряли улусы? – спросил хан.
– Я раб твой.
Синие губы Тугай-бея задрожали, и клыки засверкали: был у него меж казаков заклятый враг, который некогда его чамбул наголову разбил и самого не скрутил чудом. Имя этого врага теперь вертелось у него на языке; движимый неудержной силой воспоминаний и жаждой мести, он не сумел себя превозмочь и проворчал тихо:
– Бурляй! Бурляй!
– Тугай-бей! – тотчас отозвался Хмельницкий. – Вы с Бурляем по мудрому приказанию светлейшего хана прошлый год воду на мечи лили.
Новый залп из замковых орудий прервал дальнейшую беседу.
Хан, вытянув руку, описал в воздухе круг, обхватывающий город, замок и окопы.
– Завтра это мое будет? – спросил он, обращаясь к Хмельницкому.
– Завтра они умрут, – ответил Хмельницкий, не сводя глаз с замка.
И снова принялся бить поклоны и руку то к челу, то к подбородку, то к груди прикладывать, посчитав, что разговор окончен. Да и хан, запахнувши кунью шубу, поскольку ночь, хоть и стоял июль, была холодная, молвил, повернувшись к шатрам:
– Поздно уже!..
Тотчас все, словно приведенные в движенье одною силой, стали кланяться, а он неспешно и степенно прошествовал к шатру, повторяя вполголоса:
– Нет Бога, кроме Бога!..
Хмельницкий тоже пошел к своим, бормоча дорогою:
– Все тебе отдам: замок, и город, и пленников, и добычу, но Ярема мой, а не твой будет, хоть бы мне и животом своим пришлось поплатиться.
Мало-помалу костры стали меркнуть и гаснуть и шум сотен тысяч голосов затих; кое-где лишь еще посвистывали сопелки да покрикивали татарские конепасы, выгонявшие лошадей в ночное, но вскоре и эти звуки смолкли и сон объял несметные полчища татар и казаков.
Только замок гудел, гремел, салютовал, словно в нем играли свадьбу.
В лагере все ожидали, что назавтра быть штурму. И вправду, с утра зашевелились сонмища черни, казаков, татар и иных диких воинов, следовавших за Хмельницким, и, как черные тучи, наползающие на вершину горы, двинулись к окопам. Солдаты, хотя уже накануне безуспешно пытались сосчитать огни костров, оцепенели, завидя накатывающееся море людское. Но это был еще не самый штурм, а скорее осмотр поля, шанцев, рвов, валов и всего польского стана. И, точно горбатая океанская волна, гонимая ветром из дальней дали, что, раскатившись, нахлынет, вздыбится и, запенившись, ударит с ревом о берег, а потом вновь отпрянет, так и рать эта, ударив то тут, то там, откатывалась и снова наносила удар, словно испытывая, каков будет отпор, словно желая убедиться, что одним только видом своим и числом может сломить дух неприятеля, прежде чем растопчет тело.
Тотчас же заговорили орудия – ядра часто посыпались на лагерь, откуда вражеским пушкам ответили из мортир и ручного оружья; одновременно на валы вступила процессия со святыми дарами, чтобы поднять слабеющий дух войска. Впереди ксендз Муховецкий нес золотой ковчежец, держа
Два зычных голоса – Яскульского и Жабковского – немедля подхватывали: «…упадемте, братья, ниц», – и все войско продолжало: «Новым сменим откровеньем старых таинства страниц». Пению вторил густой бас орудий; порой пушечное ядро с гудением пролетало над балдахином и ксендзами, иной же раз, ударивши в наружный скат вала, осыпало их землей, отчего Заглоба втягивал голову в плечи и прижимался к шесту. Натерпелся он страху – особенно когда процессия останавливалась, чтобы прочесть молитву. Тогда воцарялось молчание и явственно слышался свист ядер, летящих стаей, как большие птицы. Заглоба только пуще багровел, а ксендз Яскульский, поглядывая на поле, бормотал, не в силах сдержаться:
– Наседок им щупать, а не из пушек стрелять!
Пушкари у казаков и вправду были никудышные, а ксендз, как бывалый солдат, не мог равнодушно взирать на такое неуменье и пустую трату пороха. И снова процессия вперед подвигалась, пока не достигла благополучно конца валов, – впрочем, неприятель на валы особого натиска и не оказывал. Попытавшись посеять смятение в разных местах, а более всего в окопах возле западного пруда, татары и казаки в конце концов отступили на свои позиции и угомонились, даже одиночных конников высылать перестали. Процессия меж тем окончательно укрепила дух осажденных.
Теперь всякому стало ясно, что Хмельницкий ждет прибытия своего обоза; впрочем, он совершенно уверен был, что первый же настоящий штурм будет увенчан успехом, и потому приказал соорудить лишь несколько редутов для пушек, а больше никаких осадных земляных работ и не начинал. Обоз подошел на следующий день и выстроился в несколько десятков рядов, телега к телеге, растянувшись на милю, от Верняков до самой Дембины; с обозом пришли новые силы: отменная запорожская пехота, не уступавшая турецким янычарам, куда более приготовленная к штурмам и атакам, нежели чернь и татары.
Памятный вторник 13 июля прошел в обоюдных лихорадочных приготовленьях; уже не оставалось сомнений, что штурм неминуем: с утра трубы, барабаны и литавры в казацком стане играли larum, а у татар гремел оглушительно огромный священный бубен, называемый балтом… Вечер настал тихий, погожий, лишь с обоих прудов и Гнезны поднялся легкий туман. Наконец на небе сверкнула первая звезда.
В ту же минуту шестьдесят казацких пушек взревели в голос и несметные полчища с леденящим душу криком устремились к валам – то было начало штурма.