Огнем и мечом. Дилогия
Шрифт:
Но вот сел в седло и князь. Полковые знамена склонились перед ним, на валах загрохотали пушки; рыдания, шум толпы и восклицания смешались с голосами колоколов, пальбой, звуками военных труб, громыханием литавр. Тронулись.
Вперед пошли две турецкие хоругви под командой Розтворовского и Вершулла, затем артиллерия пана Вурцеля и пехота оберштера Махницкого, за ними ехала княгиня с фрауциммером и весь двор, затем повозки с поклажей, затем валашская хоругвь пана Быховца и, наконец, основные силы войска – главные полки тяжелой кавалерии, панцирные и гусарские хоругви, а – в арьергарде – драгуны и казаки.
За войском тянулась бесконечной и пестрой змеей вереница шляхетских повозок, увозившая семьи тех, кто после отъезда князя оставаться на Заднепровье не захотел.
В полках играли трубы,
И было у всех на душе печально. А город взывал вослед уходящим голосами колоколов, словно моля и заклиная не покидать его, не подвергать неведомым и недобрым грядущим испытаниям; город взывал, словно бы жалобным этим звоном хотел проститься и остаться в памяти…
Поэтому, хотя вся вереница и двигалась прочь, головы были повернуты к городу и на всех лицах можно было прочесть: «Ужели в последний раз видимся?»
О да! Из всего этого войска и толпы, из всех этих тысяч, идущих сейчас с князем Вишневецким, ни ему самому, ни кому-либо другому впредь не суждено было увидеть ни города, ни этой земли.
Трубы пели. Табор двигался неспешно, но безостановочно, и через какое-то время город стал заволакиваться голубой дымкою. Вскоре дома и крыши вовсе слились одним пятном, сиявшим на солнце. Тогда князь пустил коня вперед и, въехавши на высокое взгорье, долго и неподвижно глядел в ту сторону. Город этот, сиявший сейчас в солнечном свете, и весь этот край, обозримый отсюда, собственными руками сотворили его предки и он сам. Они, Вишневецкие, превратили глухую прежде пустыню в обжитую страну, сделали ее пригодной для человеческого проживания и воистину создали Заднепровье. Большую часть трудов этих совершил князь. Это он строил костелы, башни которых голубеют там, над крышами, он укрепил город, он соединил его дорогами с Украиной, он вырубал леса, осушал болота, воздвигал замки, основывал деревни и поселения, привлекал поселенцев, преследовал грабителей, защищал от инкурсий татарских, берег мир, пахарю и купцу любезный, обеспечивал торжество закона и справедливости. Благодаря ему край этот жил, развивался и процветал. Князь был его душой и сердцем – и вот теперь все приходилось бросать. Нет, не земель этих необозримых, равных по величине целым немецким княжествам, жаль было князю, но потраченных своих трудов; он знал, что, когда он уйдет отсюда, все пропадет, работа многих лет разом будет уничтожена, все пойдет прахом, воцарится одичание, запылают села и города, татарин напоит коня из здешних рек, чащоба встанет на пепелище и, если Бог даст вернуться, все-все придется начинать сначала, а возможно, уже не будет сил и не хватит времени, и рвения такого, какое было, недостанет. Тут прожиты годы, принесшие ему хвалу среди людей и заслуги перед Господом, но теперь и хвала и заслуги развеются с дымом…
И две слезы медленно скатились по его щекам.
Были это последние слезы, теперь остались в очах воеводы только молнии.
Княжеский конь вытянул шею и заржал, и ржанью его тотчас ответили кони в хоругвях. Голоса их отвлекли князя от печальных мыслей и вселили в него надежду. Ведь осталось же у него шесть тысяч верных товарищей, шесть тысяч сабель, благодаря которым весь мир перед ним распахнут и которых, как единственного спасения, ожидает оскорбленная Речь Посполитая. Заднепровская идиллия завершилась, но там, где палят пушки, где пылают села и города, где по ночам с ржанием татарских коней и казацкими воплями сливается плач невольников, стоны мужчин, женщин и детей, – там можно действовать, там слава избавителя и отца отечества достижима… Кто же к венцу тому руку протянет, кто же бросится спасать столь опозоренную, мужичьими ногами попранную, униженную, гибнущую отчизну, если не он – князь, если не это войско, там, внизу, оружием на солнце блистающее и сверкающее?
Отряды как раз проходили у подножия, и при виде
– Да здравствует князь! Да здравствует вождь наш и гетман Иеремия Вишневецкий!
И сотни знамен склонились перед ним, гусары произвели нараменниками грозное бряцанье, грянули, вторя возгласам, литавры.
Тогда князь выхватил саблю и, вознеся ее и взор свой к небу, сказал следующее:
– Я, Иеремия Вишневецкий, воевода русский, князь на Лубнах и Вишневце, клянусь тебе, Боже, единый во Святой Троице, и тебе, Пресвятая Матерь, что, подняв саблю эту против смутьянства, от какового отчизне нашей позор, до тех пор ее не сложу, покуда хватит мне сил и жизни, покуда позора не смою, всякого ворога к подножию Речи Посполитой не повергну, Украйны не успокою и бунтов холопских в крови не утоплю. И как обет свой я полагаю от чистого сердца, так и ты мне, Господи Боже, помоги! Аминь!
Сказав это, он постоял еще какое-то время, воззрясь в небеса, после чего медленно съехал с вершины к хоругвям. Войска пришли на ночь в Басань, деревеньку пани Криницкой, встретившей князя на коленях у ворот, ибо холопы, от которых она с помощью самой верной челяди отбивалась, обложили ее уже в усадьбе, но внезапный приход войска спас и ее, и девятнадцать ее детей, среди которых одних только барышень было четырнадцать. Князь, распорядившись бунтовщиков схватить, послал Понятовского, ротмистра казацкой хоругви, к Каневу, и тот этой же ночью привел пятерых запорожцев васюринского куреня. Все они участвовали в корсунской битве и, припеченные огнем, сделали князю точную о ней реляцию. Божились они также, что Хмельницкий до сих пор еще в Корсуне. Тугай-бей же с ясырями, с добычей и с обоими гетманами подался в Чигирин, откуда собирался уйти в Крым. Слыхали они, что Хмельницкий просил его войск запорожских не оставлять, а вместе идти против князя, однако мурза на это не согласился, отговариваясь, что после разгрома польского войска и пленения гетманов казаки могут управиться и сами, а ему ждать, мол, более невозможно, так как у него перемрут все ясыри. Спрошенные о силах Хмельницкого, схваченные казаки называли их число тысяч в двести, но всякого сброда, добрых же – то бишь запорожцев и казаков панских да городовых, примкнувших к бунту, – только пятьдесят тысяч.
Узнав это, князь воспрянул духом, полагая к тому же значительно за Днепром умножиться за счет шляхты, уцелевших жолнеров коронного войска и, наконец, господских дружин. Так что наутро следующего дня он отправился дальше.
За Переяславом войска вошли в громадные глухие леса, тянувшиеся вдоль по Трубежу до самого Козельца и далее уже до Чернигова. Был конец мая – жара стояла страшная. В лесах вместо ожидаемой прохлады оказалось так душно, что людям и лошадям нечем было дышать. Скот, ведомый за табором, падал на каждом шагу или, почуяв воду, мчался к ней, как безумный, опрокидывая возы и учиняя давку. Начали падать и кони, особенно в тяжелой кавалерии. Ночи были мучительны из-за страшного множества насекомых и чересчур сильного запаха живицы, которую по причине знойных дней деревья роняли обильнее, чем обычно.
Так провлеклись они четыре дня, а к вечеру пятого зной сделался небывалым. С наступлением ночи лошади принялись храпеть, а скотина жалобно мычать, словно бы в предчувствии некой опасности, которую люди не могли пока угадать.
– Кровь почуяли! – пошли разговоры в толпах беженских шляхетских семейств.
– Казаки за нами идут! Битва будет!
От разговоров этих женщины заголосили, слухи дошли до челяди, поднялся переполох, началась толчея, возы стали обгонять друг друга или съезжать с тракта прямо в лес, где и застревали меж деревьев.
Отряженные князем люди быстро восстановили порядок, а во все стороны высланы были отряды, разведать, на самом ли деле возникла какая-то опасность.
Скшетуский, добровольно ушедший с валахами, воротился под утро первым, а воротившись, сразу же отправился к князю.
– Что у тебя? – спросил Иеремия.
– Ваше сиятельство, леса горят.
– Подожжены?
– Так точно. Я схватил несколько человек, и они сознались, что Хмельницкий охочих послал вслед вашему княжескому сиятельству. Огонь, если ветер будет благополучный, подкладывать.