Огненная судьба. Повесть о Сергее Лазо
Шрифт:
Сергей был расстроен неожиданным провалом. Он повторял:
— Никто не ждал. Так все было хорошо и — вдруг! Еще бы один день всего. Нет же!
Подперев щеку, он погрузился в мрачные раздумья. Ловкий провокатор до сих пор не выявлен и продолжает свою страшную деятельность. Кто же? Сколько можно? Хоть бы небольшую ниточку в руки!
Ольга стала кормить мужа: подала холодную картошку, свежий хлеб, кислое молоко.
Снимая картофельную кожуру, Сергей складывал ее аккуратной кучкой. Он не макал картофелину в солонку, как это делал бы каждый изголодавшийся, а набирал соли кончиком ножа и стряхивал ее постукиванием пальца. Ольга молчала и с любовью смотрела на него.
— Хочешь, я принесу свежего молока? У меня оставлено для Адочки. Но мне еще принесут, ее беспокойся! С молоком здесь хорошо…
Кажется, он правильно понял ее порыв, его большие черные глаза как бы растаяли и осветились изнутри. Он опустил руку с надкушенной картошкой.
— Сядь, пожалуйста, поближе. Ты вообще как-то странно сидишь. Будто я гость, а ты…
Она покраснела и замахала на него руками.
— Ешь, ешь и ничего не выдумывай!.. Тебе же скоро уходить.
Он с удрученным видом уставился в стол.
— Понимаешь… Я тебе уже говорил, что скоро отправлюсь во Владивосток. Так надо. Вызывают. Я осмотрюсь там, погляжу. Если что, вы тут же приедете. Но пока ты нужна здесь. Владивостоков уже знает, проинструктирован. Я его видел.
Внезапно он раззевался, затряс головой и, смеясь, пожаловался, что не спит вторую ночь. У него совсем слипались глаза.
— Не отдохнешь?
— Некогда. В дороге разойдусь. Я сейчас здорово приноровился: пока шагаю, все передумаю о чем угодно. Приду на место, остается только сесть и записать.
Ольга улыбнулась.
— Ну, ты же у нас, как Наполеон. Помнишь, Вася Бронников завидовал, что ты можешь по нескольку ночей не спать? Да и Борис…
Но он уже не слышал ее: он спал.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
До нынешнего лета весь мир Егорши ограничивался деревней Светлый яр. Жилось ему под суровой рукой хозяина трудновато. Семен Данилыч Паршин спуску не давал и взыскивал свирепо. Но лишь наскок смирновского карательного отряда показал Егорше всю меру человеческой злобы и жестокости. Такой крови Егорша не видел никогда в жизни.
Сам он уцелел в этом свирепстве совершенно случайно. Мишка Паршин, уже угарно пьяный, с остекленелыми глазами, едва узнав Егоршу, с размаху ахнул его в ухо и неистово заорал: «А, прихвостень. Ложись!» Не уложи он спьяну своего бывшего батрака под шомпола, Егорше не сносить бы головы.
Избитый до беспамятства Егорша пришел в себя, когда каратели праздновали свою победу над усмиренной деревней. Отовсюду неслись песни. Разор и поругание продолжались, кипело срамное, непотребное веселье палачей.
За остаток ночи Егорша отлежался, а утром помог Сивухиным, старикам и Клавдии, похоронить Петра и Власа. Как внезапно закончилось земное существование этих хороших и душевных мужиков! Еще вчера сидели, дымили самосадом и беспечно похохатывали, а вот закрылись навек глаза и не видать им больше белого света… Примерно так рассуждал Егорша, со страхом поглядывая на обезображенных мертвецов. Страшна, загадочна смерть! А ведь и сам он тоже мог бы сейчас укладываться рядом с ними в наспех отрытую могилу. Случай спас, удача. Ох, напрасно мужики вечерами напролет только изводили табачище и зубоскалили. Пока было время, перебрать бы весь народ по зернышку, как перебирают семя, чтобы не кинуть в борозду
Похоронив убитых и растерзанных, деревня затаилась. Ликовали одни Паршины. Остальные «стодесятинники» — Лавочкин, Титов, Шашкин — оказались поумнее и радости своей не выдавали. Словно чуяли, что торжество по нынешним временам долго не протянется. Так оно вскорости и оказалось… Наблюдая безудержное ликование своего недавнего хозяина, Егорша все больше проникался сознанием той политики, которой учил его незабвенный Тимоша. После такой кровищи ответ один: сбить скорей всю эту сволочь в море да под водой схватить за ворот крепче и держать до самой смерти, пока не успокоится. И больше никаких не надо слов.
По обыкновению, Егорша жил молчком, однако взгляд его выдавал напряженную работу мысли, и старик Сивухин, к которому он прилепился после похорон Петра и Власа, однажды был изумлен, когда бывший бессловесный батрак, желая утешить горевавшую Клавдию, вдруг заговорил корявыми нескладными словами. Егорша не знал, что его подслушивают, он горел желанием сказать несчастной Клавдии самые пронзительные слова. И старик, тоже жалевший терявшую рассудок дочь, понял из речи неуклюжего парня, что нам, русским, и от беды бывает большая польза, если только подойти ко всему с умом, что паразиты позапихали под себя по сто десятин да в придачу дерут пух-перья с корейцев, они не считают остальных ну даже за полено, скотину больше почитают, чем нашего брата: встретит, например, теленка — обойдет, а человека, словно щепку, скинет и не оглянется.
Дошли до Клавдии бесхитростные слова парня, не дошли, но старик знал, что горе, как вода, уйдет со временем и, глядишь, снова заживет запекшееся лицо дочери, снова осветится оно прежней улыбкой, которую так любил покойник Влас.
Сам старик своего горя старался не показывать. Однако потеря сына и зятя заметно его подкосили. За ним стали замечать одну необъяснимую странность: посреди работы он вдруг опустит руки и замрет столбом и стоит, покуда не окликнут. Однажды старуха долго глядела на него, подошла и тронула:
— Ты что это, отец?
Он вздрогнул, глаза его как будто ожили, и вдруг рыдания потрясли все его сухонькое обессиленное тело.
Егорша, прижившись в сивухинской семье, старался заменить обоих погибших мужиков. Работы навалилось много, и он трудился изо всех сил, раздумывая о том, что для хорошего человека работаешь, как для себя, усталости не знаешь, а вот для врага и перышко поднять с земли в большую тягость.
События шли своим чередом. Во Фроловке объявились городские люди, потом стало известно, что в воскресенье там состоится митинг. Народ принарядился спозаранку. Егорша отправился во Фроловку и все увидел собственными глазами. Рыжеватый худенький парнишка возвышался над морем человеческих голов и, вздымая над собою руки, бросал удивительные слова: