Огненная земля
Шрифт:
В подвале появился веселый Рыбалко. Его поздравили с представлением к званию Героя. Рыбалко приподнял свои черные брови.
— Так-то оно так. Да деж будем только звездочки получать?
Это неожиданное заявление встретили смехом. Даже Кулибаба, повернув свое круглое лоснящееся лицо, смеялся так, что ходили щеки. Рыбалко, довольный впечатлением от своих слов, поставил в угол автомат, присел к столу.
— Ужинать пришел, товарищ капитан.
— 'Каждый день ужинать, — сказал Букреев, не переставая наблюдать за Рыбалко.
— А шо нам, товарищ капитан. Мы люди темни. Нам треба гроши та харчи хороши.
Смех, вызванный Рыбалко, улегся. Букреев читал список, принесенный Таней. В нем значились люди, только что намеченные к награждению орденами Ленина, Красного Знамени. Среди них были такие, как Шумский, Котляров, Шмитько… В подвале школы метались от ран Яровой, Цыбин и многие другие. Их надо проведать.
…Они поднялись по ступенькам. Чистота ночи опьянила Букреева. Тускло светилось море, покоробленное ветерком. Бледный хвост Млечного пути повис между облаками. Огромны и непонятны бесконечные миры вселенной, расположенные вон за теми точками звезд. Но здесь, короткие жизни людей, брошенные на крошечный кусочек земли, может быть выше и уж во всяком случае ясней тех туманных представлений.
'Рядом с ним стояла понятная и в озорстве, и в подвиге, и в бескорыстной своей любви женщина и чуть поодаль такой же кристально ясный человек — Манжула. «Я иду вместе с ними эти дни, — подумал удовлетворенно Букреев, — с такими людьми. Нет, пусть бесконечно существует вселенная, но мы благословляем нашу короткую жизнь…»
От Тамани с сухим треском маломощного мотора летел самолет. Он взял курс на поселок и вот сразу стал огромен, будто накрыв тенью своих крыльев их малую землю. Где-то слева закашлял зенитный автомат и в ночную темноту пошли косые трассы разноцветных снарядов — красные, зеленые, белые. Выключив мотор, самолет еще ниже спустился; чья-то черная, в шлеме, голова отклонилась от борта кабинки и сверху донесся сердитый девичий голос:
— Полундра! Лови воблу!
От самолета отделились какие-то темные предметы и тяжело ударились о землю. Сонно воркоча мотором, вспыхивая голубоватыми блестками глушителя, самолет пошел почти над самым морем.
— Девчата полка майора Шершанской, — сказал Манжула, — гвардейцы–девчата. Они стоят у Ахтанизовско- го лимана.
— Что они нам сбросили?
Таня оживилась и, неожиданно схватив Букреева за руку, побежала вперед. На земле, разбившись при падении, валялись кули; в них оказался сухой азовский че- бак.
Самолета уже не было слышно. Букреев и Таня ушли к госпиталю.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Армейский доктор, рыжеватый, с морщинистыми щеками, поросшими седоватой щетинкой, скользил взглядом по Букрееву. В стеклах его очков отражались тусклые огоньки мигалки. Доктор говорил со злым убеждением расстроенного и уставшего человека, повторяя слова по два, по три раза. Слушая его, Букреев все еще находился под впечатлением посещения раненых. Он видел Ярового, его теперь трудно и узнать, видел Цыбина, кричавшего в бреду только одно: «Не надо… не губитесь», и смирного, спокойного Зубковского, державшего в пожелтевших, как воск, руках обгорелую бескозырку с надписью: «Червонная Украина». В подвале школы, где были собраны раненые, пахло лекарствами, нечистым, больным телом и гноем. Многих тошнило от горько–соленой колодезной воды и их рвало здесь же на солому, которая служила им подстилкой. Шприцы и хирургический инструментарий кипятились на добытой в поселке керосинке, с прожженным слюдяным окошком.
В подвале Букреев увидел Тамару. Не красоту еще больше оттенила эта обстановка. Раненые просили ее подойти к ним. И когда она подходила к ним с высоко поднятой головой и совсем без улыбки, как будто жертвуя своим вниманием, которое просили у нее, раненые успокаивались.
— Живучесть человека невероятна, — говорил доктор, — как велика сила жизни. Вот те же ваши офицеры Яровой или Зубковский. У них или у Цыбина, пролежавшего с открытыми ранами почти целый день, смертельная потеря крови. Живут, тянутся. Точно цветок. Вырван, казалось бы, с корнем, выдран, а потом стоит опять примять землей, хлоп–хлоп и пошел жить. Смял траву, кажется, не подняться. Прошли по ней и колесом, и сапогом, и танком придавили, а вот нет, утро, роса, и встала тихонько, растопырилась, стоит. Мне не нужно бы удивляться, профессия не та, все якобы понятно, а вот удивляюсь. А особенно на войне. Лежит сейчас у меня один азербайджанец, маленький, хлипкий, если его крепкий мужчина, к примеру, ударит кулаком, убьет. Семь пуль прошло насквозь, пулеметная строчка, легкие пробиты, а живет и, если обстановка позволит, вернется в свои горы. — Стекла очков доктора засверкали на молчаливо слушавшего Букреева, жилистые руки, стянутые у кисти тесемками халата, нервно оглаживали салфетку, накрывшую тумбочку. — Есть наука — сопротивление материалов. Там все формулами доказано, все предполагаемое испытано умными машинами, а вот сопротивляемость человеческого организма никто еще толком не измерил, не определил силы совокупности всех его положительных свойств и нервной системы и мышц. А самое главное не нашли точной оценки стремления к жизни. Потеряй это стремление, и пропал. Вот поэтому иногда от фурункула умирают, а от семи пуль ничего. А мы, медики, считаем, когда красных шариков столько-то, когда желудочный сок содержит определенное количество кислоты, пульс такой-то, дыхание такое-то, вот это и есть сопротивляемость. Нет, мы ничего не знаем. Мы не можем многое учитывать. Чем ты можешь измерить в человеке стремление к жизни? Великое дело то, чего мы не знаем, и никакими путями не вольны им распоряжаться. Дух… Воля… Не станет духа, не будет воли и даже практически здоровый человек погибнет, умрет. А воля, сила жизни, желание жить, смотришь, заставляет улыбаться даже обрубок, видал я и таких. Ни рук, ни ног, а улыбается и хочет жить, ищет и находит свои интересы. А не будет этого, никакие кровяные шарики, никакой желудочный сок не поможет.
Вы извините меня, но вы сами попросили меня высказаться. Вы командуете моряками. Вот на ком особенно применимы мои заключения. В одном моряке кажется сидят сразу три человека. Что же, разве они особенные люди? Нет… Помню, у Соленого озера беседовал я с Андреем Андреевичем Фуркасовым. Расхваливал он ваших людей. Относился я тогда к его выводам скептически. А теперь вижу, Фуркасов прав. Силу духа не определишь никакими уставами. Попади вот немцы в наше положение. Давно бы мы сбросили их в море. Танков у них, самоходных пушек, прожекторов, самолетов и войска гораздо больше. А не сдвинули нас. И впредь ничего не получится, пока будет жив дух. Дело не в калибре оружия, ей–богу. Дело в калибре воли, в воспитании человека перед опасностью. Сегодня отбили атаку, потому что загорелось зарево за Митридатом. Силы поднялись внутренние у людей. Они и нам, докторам, помогают. И самое главное, что страшно, Николай Александрович, разрешите вас называть так, как вас называет наша Таня? Самое главное, чтобы не настало безразличие. Самая страшная штука, какая может быть…
— Безразличие? — переспросил Букреев, внимательно изучая доктора и отыскивая у него признаки тех болезней, которые сам доктор боялся обнаружить у других.
Надо бы уходить, но почему-то хотелось слушать именно здесь, в дурно пахнущем подвале, где люди корчились и стонали, надеялись и отчаивались.
— Продолжайте, доктор, — попросил Букреев. Безразличие это, когда человек потерял себя, потерял свое место в окружающей обстановке, потерял интерес.
— Доктор приблизил свое лицо к Букрееву и за очками глаза его казались огромными и неподвижными. — Ужаснейшая штука безразличие. Это переход к вегетативной жизни, превращение сложного человеческого организма в простейший. Для него тогда все теряет значение, и родные и товарищи, и общее дело, ничего тогда для него не существует. Чувствуете, какое это страшенное дело. Превращается в простейшее существо, в растение. Сопротивляться трудно, но страшнее всего, когда исчезает сопротивляемость. Как доктор я вижу больше, может быть, вашего напряжение на нашем куске земли и предупреждаю вас, страшней всего — безразличие. Не допускайте до него. Поднимайте тонус жизни. Я вот сейчас могу спать в сутки два часа и то высплюсь. У меня сейчас то возбуждение, то торможение, повышенный тонус, а вот если… — Доктор поднялся, тряхнул плечами и как-то неуклюже махнул кулаком. — Э, сам выдумал. У меня дочка на фронте, о ней думаю. Такая же дочка, как Таня, даже внешне напоминает. Я то сам пошел добровольно. Работал в поликлинике, попросился, вслед за дочкой. Она у меня студентка, медичка, молоденькая. А я… Что я сделал… Представьте, сидит человек в мягком кресле, пьет кофе, и вдруг решил развести в стакане горчицу. Что ты делаешь? Пью кофе с горчицей. Ты же можешь пить чистый кофе? А вот я хочу с горчицей. Давлюсь, а хочу свет удивить. Меня в эвакогоспиталь переотправляли, в Краснодар, а я вот сам напросился в десант…
— Но вы хорошо сделали. Вы честно поступили.
— Честно! У какого-нибудь молодого врача отбил место. Меня полковник знает давно, он порекомендовал. В общем решил пить кофе с горчицей и должен пить. Извините меня, Николай Александрович. Разговор прямо-таки скажу не десантный. Всякая чепуха в голове сидит. А ваши ребята хороши. Постараемся всех вылечить. Вы что, Тамара?
Тамара стояла на фоне просвечивающейся на слабом свете простыни–перегородки. Лица ее не было видно, но золотистые волосы короной окружили голову.
— Капитан Турецкий просит понтапон.
— Капитан Турецкий? Это из штаба дивизии? А у вас остался еще понтапон, Тамара?
— Немного есть.
— Дайте, — обратился к Букрееву и извинительно добавил, — очень страдает. У него одна нога ампутирована по колено, вторая по щиколотку, вот так, — нагнувшись, он провел линию на ноге. — Кстати, я сейчас должен сам к нему подойти…
Доктор торопливо распрощался.
— Вы когда же успели сюда? — спросил Букреев, оставшись с Тамарой.