Огонь над песками. Повесть о Павле Полторацком
Шрифт:
— Нам с вами вполне по пути, — заметил Павел Петрович, — а вдвоем не так опасно. Шалят, Павел Герасимович, шалят… Но прошу прощения, — вдруг какбы в растерянности перебил себя Павел Петрович. — нe спросясь, набился вам в спутники… Я, Павел Герасимович, исключительно потому, что нам по пути. Соображения безопасности, и потом, не скрою, давно хотел познакомиться с вами. Вы ведь, помимо того, что нарком, еще и редактор «Советского Туркестана», не правда ли? А я, вы знаете, по природе своей неисправимый сочинитель, — простосердечно признался Цингер, и Полторацкий ощутил нечто вроде расположения к бывшему подполковнику и нынешнему соседу. В конце концов, нечего их всех на один аршин мерять, — так рассудил он, но спросил тем не менее не без усмешки:
— Что это вы… Военный человек… подполковник… а всяких шалопаев боитесь?
Цингер охотно засмеялся:
— Боюсь, Павел Герасимович… Жизни, знаете ли, жаль. Есть еще
Чей-то крик сдавленный прозвучал вдалеке, потом негромко хлопнуло, еще и еще… Вслед за этими тремя хлопками прогремел винтовочный выстрел — с такой бесповоротной определенностью, что сразу все смолкло, и прежняя жаркая плотная тишина заполнила темные улицы.
— Вот вам… — произнес Цингер и после некоторой паузы с неприязнью добавил, — и шалопаи… Управы нет, вот и своевольничают, а, Павел Герасимович, — теперь уже совсем бодро сказал он.
Однако же откровенность Павла Петровича, вызванная, должно быть, тем чувством внезапной близости, какую запоздавший путник испытывает к случайному своему товарищу, разделяющему с ним ночь, одиночество и все превратности пешего хода в погруженном в беспокойный сон городе, вместо ответного, пусть даже минутного доверия постепенно порождала в Полторацком некую настороженность. Уже стала ему казаться неискренней речь бывшего подполковника, уже в словах Цингера улавливал он какие-то неясные намеки и уже заранее противился возможным попыткам соседа установить с ним отношения, подобные приятельским, — но внезапно, в один миг, понял, что более всего угнетает его хромота Павла Петровича, столь напоминающая его собственную: короткая, ныряющая перевалка вправо… Ощущалась она и на слух — по чуть более сильному звуку, с которым ступала на землю правая нога. Одинаковость их роста, имен, соседство по дому, одинаковая хромота, наконец, — все это выглядело так, словно они с Павлом Петровичем Цингером находятся в некотором свойстве или, по крайней мере, чем-то должны быть близки друг другу, хотя, конечно, уверен был Полторацкий, даже при самом беглом взгляде обнаружилось бы их коренное несходство. Не хватало еще, мелькнуло у него, чтобы и возраста оказались одинакового. Он только подумал, а Павел Петрович, словно угадав, спросил:
— Вам сколько лет, Павел Герасимович?
— Тридцать…
Павел Петрович хмыкнул и спросил еще: — А когда ж исполнилось?
— Восемь дней назад, — сказал Полторацкой. Цингер далее присвистнул.
— Эт-то замечательно! — тихо засмеялся он. — Мы с вами ровесники и ровесники почти абсолютные… я родился двадцать восьмого и, таким образом, старше вас на один день. Каково?! Нет, Павел Герасимович, тут что-то есть, тут не так просто и только совпадением объяснять было бы банально.
— Что же это вы хотите… что я двойник ваш, так, что ли?
— Двойники не двойники, но какая-то зеркальность в нас, согласитесь, есть. Даже увечны мы с вами на один манер. Мне на фронте ногу свернуло, — как бы мимоходом заметил Ципгер, — а вам?
— Сломал в детстве, плохо срослось…
— Ну, это не существенно — отчего. Тавро выжжено, а кто, как его нам с вами поставил — значения не имеет. И почему бы нам с вами не предположить… что, может быть, и цели-то наших жизней одни и те же, а, Павел Герасимович? Погодите, погодите, — живо схватился Павел Петрович, будто заслышав, что Полторацкий собрался ему возразить, хотя тот шел, не раскрывая рта. — Сейчасвы начнете толковать про разницу нашею с вами происхождения, классы, борьбу и прочее…
— Действительно, — словно очнувшись, перебил его Полторацкий. — Отца моего звали Герасим, мать — Матреной, в школу я ходил четыре года, а все остальное добирал в типографии… А вы, верно, дворянский сын…
— Дворянин, — с улыбкой в голосе подтвердил Цингер. — Но смею вас уверить — никаких капиталов, никаких преимуществ… Головой и кровью, Павел Герасимович, и верной службой отечеству.
— Головой и кровью, — вслед за ним повторил Полторацкий. — И верной службой Отечеству…
Но, должно быть, каким-то иным смыслом в его устах наполнились эти слова, ибо Павел Петрович тотчас спросил:
— А что?
— А то, что и голова, и кровь у нас с вами разные…
И службу Отечеству по-разному мы с вами понимаем. Да и само Отечество у вас одно, а у меня — совсем другое. У меня Отечество пота… труда подневольного… у меня Отечество человека, которого вы придавили… который только сейчас распрямился и которого вам опять согнуть бы хотелось.
— Вы это мне? — с неподдельным интересом откликнулся Павел Петрович.
— Достаточных оснований не имею… А были бы — я с вами бесед бы не вел.
— Ну, и слава богу, — засмеявшись, сказал Цингер с ощутимой, правда, двусмысленностью: то ли доволен он был, что нет еще достаточных оснований подозревать его во враждебных к новой власти намерениях, то ли давал понять, что подобных оснований ни у кого не может быть вообще ввиду сугубой его лояльности.
Шли они довольно медленно — Полторацкий устал, а Цингер, похоже, рад был случаю с ним поговорить. В выборе кратчайшего пути Павел Петрович просил положиться на него, сказав, что Ташкент знает отменно, причем не только новый, но и старый, чем могли похвалиться не многие европейцы. Выяснилось, кроме того, что и местным языком владеет Павел Петрович; знает и арабский и шесть лет назад на казенный счет выпустил в Асхабаде три тома, объединенные общим названием «Суть исламизма» и толкующие Коран и всякие мусульманские тонкости. Правда, не без усилия засмеявшись, счел нужным отметить Цингер, сей труд признанными столпами востоковедения, в частности академиком Бартольдом, встречен был весьма прохладно, однако у военного ведомства, платившего за издание, был на это свой взгляд, скорее практический или, вернее, стратегический, чем научный. (Вообще, с насмешкой промолвил спутник Полторацкого, эти ученые ревнивы, как сто венецианских мавров…) Что же касается Туркестана, то тут эти настроения панисламизма подогревались поразительной бездарностью… да, да, бездарностью и вдобавок алчностью власти! Власть должна быть грозной и честной, говаривал генерал Кауфман. Но мы управлять не умеем. Нас подводил разлад… При всей огромности нашей империи мы — народ совершенно негосударственный. Нет империи, резко сказал Полторацкий, есть республика. Пора бы запомнить. И республика докажет, что она умеет управлять. Именно этим мы сейчас занимаемся… Хотите помочь нам? Пожалуйста! Если же помешать думаете… Не советую. Так заключил Полторацкий, и Павел Петрович, воскликнув с горячностью, может быть, несколько излишней: «Мешать? Что вы, Павел Герасимович, помилуйте!» — и с явным стремлением от этой темы уйти, продолжал свое: раз власть несправедлива, то сарту нет иного выхода, как стать под зеленое знамя. Военное ведомство, после короткого молчания проговорил Цингер, потому и взяло на себя расходы по изданию моего труда, что желало распространить сведения об устремлениях возможного и очень грозного противника… о его, так сказать, идейных корнях…
Тут Павел Петрович приостановился и, тронув Полторацкого за рукав, попросил:
— Погодите…
Несколько раз глубоко вздохнув, он двинулся дальше и уже на ходу объяснил:
— Сердце… Пренеприятнейшее ощущение: ударит и замрет… будто вообще собирается остановиться… А потом словно срывается и стучит как попало, взахлеб… я в эти секунды как бы не существую… уже почти там, — и Полторацкий не столько увидел, сколько угадал движение руки Павла Петровича, указавшей в черное, мерцающее обильными звездами небо.
Лишь ненадолго отвлекли Павла Петровича перебои сердца. Как бы объяснить вам, говорил он, вполне по-свойски взяв Полторацкого под руку, что после ранения, волею судеб оказавшись в Туркестане, я очутился между Сциллой и Харибдой, причем этот невеселый жребий уготован здесь всякому порядочному россиянину. С одной стороны — отвратительное управление, с другой — глухо враждебный мусульманский мир с крепнущей идеей панисламизма… И я положил себе, торжественно объявил Цингер, служить здесь Отечеству, по мере сил способствуя совершенствованию управления и выискивая пути к успокоению мусульман. Но эти события, осторожно промолвил Цингер, революция… одна… потом вторая… Полторацкий усмехнулся: эти события, я чувствую, вам явно не по душе. Но придется смириться… придется вам принять их — особенно, если вы действительно так печетесь о России. Нет другого пути, и не будет! Вы думаете, меня снедает тоска по прошлому, заметил Цингер. Двоедушничать и лукавить не стану, но привык… да и к чему сейчас? Нашему разговору свидетель один — вечное небо над нами, а мы с вами, в конце концов, случайные попутчики, не более. Всепоглощающей тоски нет, но чего действительно жаль — так это перемен… вернее надежд, с ними связанных… В Ташкенте до последнего времени жил один инженер… Павел Петрович на секунду замялся, откашлялся и посетовал на память, которая иногда скверно с ним шутит. Инженер, чье имя никак не мог вспомнить Цингер, утверждал и доказывал, что недра Туркестана — сущий клад, от золота до нефти, и что разработка ископаемых богатств приведет край к полнейшему процветанию…