Огонь над песками. Повесть о Павле Полторацком
Шрифт:
— А вот если так, Петр Прокофьич… Завод ваш национализируем… И вам скажем: давайте, товарищ Шилов, приступайте-ка этим заводом управлять! Возьметесь?
— Это можно, — не раздумывая, ответил Шилов. — Я дело знаю, будьте спокойны.
Шилов ушел. Полторацкий встал, шагнул к окну, отодвинул занавеску, и от яркого света тотчас стало больно глазам. Воздух накалился, с улицы несло сухим жаром, и над всем Ташкентом, старым и новым, с ослепительно синего неба во всю свою яростную силу уже пылало солнце, метало обжигающие лучи в стены и крыши домов, в темно-зеленую листву деревьев, в беззащитных прохожих. Огонь изливался с высоты и раскалял лето одна тысяча девятьсот восемнадцатого года, первое лето революции.
У Шилова, стоя у окна, думал Полторацкий, есть право спрашивать… и такое право дано каждому, кто добывает свой хлеб… нынешнюю свою четвертушку… в поте лица, трудясь, терпя и надеясь… а у меня есть долг — ему… им отвечать за все: за лишения и голод, за ожидания и веру.
А день продолжался. Разные люди и по разным делам приходили к комиссару труда: был, в числе прочих, красноармеец Иван Щеглов, с которым свела судьба в бою на станции Ростовцево. В том бою казачья пуля ударила Щеглова в левое плечо, и теперь явился он к комиссару за советом и помощью, синеглазый и невеселый, едва двигающий левой рукой. Полторацкий сделал для него все, что мог. Республика — в лице комиссара труда — определила Ивану Щеглову пенсию
Инженер-электрик Давыдов удалился, сказав на прощание, что ему весьма приятно было познакомиться с представителем новой власти, которая — так он выразился — столь заинтересована в хозяйственном развитии края.
Был также человек, с самого начала, с осторожной своей повадки, с манеры плотно закрывать дверь, а затем, внезапно ее распахивая, проверять, нет ли притаившихся и подслушивающих, показавшийся довольно странным. Спокойно сидеть он не мог совершенно, все как-то поерзывал и подпрыгивал и весьма часто проводил ладонями по голове, старательно приглаживая волосы, хотя острижен был очень коротко, «под ноль». Кроме того, Леонтий Петрович Переверзев — так он представился, назвав себя при этом изобретателем, имел скверную привычку говорить шепотом. И вот, подрагивая и приглаживая несуществующую шевелюру, вытянув и без того длинную шею, он вышептывал Полторацкому свои идеи. «Изобрел воздухоплавательный аппарат, которого еще нету во всем мире… — шептал он, грудью навалившись на стол, — такого тонко выработанного проекта враги не имеют…» — «Какие враги?» — не удержавшись, спросил Полторацкий, на что Леонтий Петрович, рассердившись, что его перебили, отвечал довольно резко: «Всякие!» И продолжал шептать: «Мой корабль борется с воздухом весьма успешно… Может летать, куда бы я ни задумал…» На осуществление проекта первоначально запросил Переверзев миллион рублей. «Необходимо питать мозг, — расширив глаза с белками в частых красных прожилках, прошептал он. — У меня есть формула… Я могу сделаться гением! Но мне нужен фосфор, много фосфора…» — «Поешьте», — сказал Полторацкий, аккуратно отрезав от своей четвертушки ровно половину и протянув Переверзеву. Быстрым, звериным движением Леонтий Петрович выхватил из рук Полторацкого кусок хлеба и, пригнувшись над ним, изредка взглядывая исподлобья настороженным, безумным взором, принялся с жадностью есть, глубоко вздыхая и не переставая пришептывать. Тут, как шаровая молния, на коротких толстых ножках влетел в кабинет Петр Яковлевич Эйдук, уполномоченный компании «Зингер» по Ташкенту и Туркестанскому краю, и, едва отерев платком пот с круглого лица и наголо бритой и тоже круглой головы, тонким голосом закричал жалобно: «Безобразие, Павел Герасимович, сплошное безобразие!» Но, увидев Переверзева, изумленно округлил маленькие голубенькие глазки, упал па стул и, сказав: «Ах, вы заняты», скрестил руки на животе довольно солидных размеров и утомленно умолк. Леонтий Петрович тем временем поднялся и, пятясь, двинулся к двери и на ходу то грозил Полторацкому пальцем, то этот же палец прикладывал к губам, внушая тем самым, что его сообщение должно остаться глубокой тайной. «Сумасшедший, — определил Эйдук, едва Переверзев скрылся за дверью. — Что он тут делал?» — «Вы что, не видели? — мрачно сказал Полторацкий. — Хлеб ел». — «Вы считаете, — осведомился Петр Яковлевич, — что это входит в обязанности наркома труда — подкармливать безумцев? Впрочем, все мы сейчас безумцы и голодны, — сказал Эйдук, но во взгляде Полторацкото уловив насмешку, протянул с обидой: — Ну-у, Павел Герасимович… Моя полнота чисто болезненного свойства». — «Я вас слушаю, Петр Яковлевич». — «Да, да, — спохватился Эйдук, обмахнул лицо платком и тонким своим голосом проговорил: — Безобразие! Я уже имел честь вам докладывать, что все требования бывших служащих нашей компании в Чарджуе мною были удовлетворены… Уволенные получили пособия, Бассевичу выплатили две тысячи, он меня благодарил, а теперь называет эксплуататором! Я — эксплуататор! Как вам это нравится! Всю свою жизнь я трудился не покладая рук, и теперь меня называют эксплуататором!» — «В эксплуататоры, Петр Яковлевич, вам просто выбиться не удалось». — «Оставьте, оставьте, товарищ Полторацкий! Что нам удалось, а что нет — тому один бог свидетель. Но это материя больше философская, нежели практическая, а мы с вами люди дела… Так вот: они там, в Чарджуе, теперь хотят продать имущество компании, а выручку разделить между собой. Черт знает что! Беззаконие, грабеж, разбой, безобразие… Я готов кричать „караул!“, но кто меня услышит, когда вокруг такой грохот и когда кричат буквально все?» — «Ладно, Петр Яковлевич. Считайте, что вас услышали». — «Прекрасно, замечательно, великолепно, я вам чрезвычайно признателен! Но, простите… а дальшае? Могу ли я льстить себя надеждой, — произнес Петр Яковлевич, с некоторым усилием привстав со стула и склонив круглую бритую голову, — что требования бывших служащих признаны будут неосновательными?» — «А дальше, Петр Яковлевич… Дальше вот что. Сколько сейчас у компании на текущем счету?» — «Двести сорок восемь тысяч сто шестнадцать рублей тридцать три копейки», — единым духом выпалил Эйдук. «Ну, вот. Деньги ваши мы пока арестуем, а в Чарджуй я пошлю товарища, он разберется и мне доложит». — «Но я клянусь… Мы все возместили! Вы мне не доверяете, Павел Герасимович…» — «Это, Петр Яковлевич, материя больше философская, нежели практическая, а мы с вами, если не ошибаюсь, люди дела…» — «Ну, хорошо, хорошо, — шумно вздыхая, проговорил уполномоченный компании „Зингер“. — Буду ждать. Наше время — это такое время, когда без конца чего-то ждешь и на что-то надеешься. Прощайте, Павел Герасимович, будьте здоровы и продолжайте подкармливать ташкентских безумцев». И, взмахнув короткопалой рукой, Эйдук побежал к выходу.
Был шестой час дня, раскаленная тишина вливалась в окно. Зашел Даниахий-Фолиант и, отводя глаза в сторону, сказал, что должен отлучиться по срочным делам личного свойства. Звонил Рабчинский, инженер-строитель, занимавшийся переустройством Троицких лагерей под благотворительные учреждения, сообщил, что смета готова и ее надо обсудить. «Завтра, — ответил ему Полторацкий. — С утра отправлюсь по больницам, днем буду у вас». А вскоре позвонил Колесов, председатель Совнаркома, и, напомнив, что сегодня в семь митинг в Доме Свободы, спросил: «Ты письмо получил?» — «Какое письмо? — не понял Полторацкий. — Ты что ли мне ею писал?». Но Колесов не засмеялся, напротив, вполне серьезно свой вопрос повторил, после чего Полторацкий вспомнил о письме, которое нынешней ночью передал ему Савваитов и которое он читать не стал, а сунул в нагрудный кармап гимнастерки. «Слушай, а ведь верно! Я и забыл… Вчера домой какой-то сарт принес, меня не было, хозяин взял. А откуда ты знаешь?» — «Ты прочти сначала, — сказал Колесов, — потом поговорим».
«Вам, стоящим у власти! — прочел Полторацкий. — Если вам не безразличны судьбы края, если благополучие его граждан вам дороже собственного честолюбия, если слово „отечество“ еще не стало для вас пустым звуком, то вы, стоящие у власти, должны немедля объявить, что вы отказываетесь от нее. Государственный корабль, которым вы управляете, постоянно испытывает потрясения. Вас преследуют неудачи. Власть, вами образеванная, не имеет необходимых для настоящей власти званий, силы и авторитета. Подавлением ранее провозглашенных свобод вы стремитесь скрыть свою слабость. Вы демагогически взываете к массам, одновременно не обращая внимания на истинные стремления, желания и нужды этих масс. Вам неведом дух местного населения — вы не знаете мусульман, вы далеки от них и вы боитесь их. В Ташкенте имеются силы, способные исправить положение и обеспечить Туркестану процветание, которого заслуживает наш многострадальный край. Эти силы предлагают вам добровольно отказаться от власти. В противном случае она будет взята насильственно. Снова прольется братская кровь, которая вся падет на вас, узурпаторы и демагоги! Уйдите — говорят вам те, кто готов вас сменить. Забирайте с собой диктатуру пролетариата — вместо нее в Туркестане воцарится равноправие; уносите прочь ожесточенную партийную борьбу — к власти придут люди, находящиеся вне партий; возьмите в вечное свое владение все свои запреты — их место займет свобода. Помните — у нас все готово; знайте — мы ждем».
— Мы ждем… — как бы еще не вполне понимая смысл прочитанного, повторил Полторацкий последние слова письма, всей грудью втянул в себя горячий воздух и вымолвил, давя столешницу стиснутыми кулаками:
— М-мерзавцы…
Но когда спала с глаз пелена ярости, когда улеглось в успокоилось в душе, он усмехнулся: так понятно, ясно и видно стало ему все, словно давно и хорошо знал тех, кто это письмо сочинил и разослал. Вот они кто: те, чьи корни все в прошлом… Ужасы революции, на всех углах вопите вы? Да полно! Это старый яд, ваш яд еще отравляет новую жизнь, это ваша жестокость и ваша неправда еще изливаются на нас! Свобода, твердите вы, нас обвиняя в насилии над ней? Для вас у нас нет и не будет свободы, ибо ваша свобода пожирает хлеб трудящегося люда… Хлеб, говорите вы, нас обвиняя в разрухе и голоде и суля накормить пролетариев? Мы отвергаем ваш хлеб, ибо он не только не принесет свободы, но, напротив, еще алчней, чем прежде, поглотит человека, еще сильней согнет его и погрузит в безысходное рабство! Равноправие, говорите вы, стеная под ярмом диктатуры и ненавидя ее? Не будет для вас равноправия, ибо все вы мечтаете убить революцию! Постой, вдруг с изумлением сказал он себе, да ведь они же боятся! Они нас боятся! Была бы у них действительная сила, стали бы они убеждать нас таким вот образом, с помощью бумаги, пишущей машинки и слова! Пулемет явился бы у них тогда главным доводом… Может, и боятся, а может, и минуты ждут, отрезвляюще подумалось вслед за тем. Им, может, Асхабад знак подать должен… И уже почти несомненной представлялась ему связь этого письма с тем, что полыхнуло и, не дай бог, снова запылает в Асха-баде, если Фролов не угомонит белую гвардию, не придавит ей голову. Теперь от него, Андрея Фролова, с его отрядом всего-то в полсотни человек, зависело чуть не всецело — грянет ли там, в Асхабаде, во всю силу, располосует ли, будто сабельным ударом, усталую республику новый фронт либо, напротив, в мирные берега окончательно войдет жизнь. «Мука аспидная быть здесь, в незнании… лучше бы самому туда», — так думал Полторацкий, выходя на едва оживающую после дневного зноя улицу.
3
Большой зал Дома Свободы — со сценой, в глубине неплотно задернутой двумя сходящимися темно-красными занавесами, с тремя ступенями, из зала ведущими на сцену к трибуне, весьма напоминающей учительскую падающими из высоких и широких окон лучами низкого солнца — этот зал к семи часам вечера был полон, в проходе сидели прямо на полу, и Полторацкий, пробираясь вперед, к первому ряду, откуда махал ему рукой Колесов, ощущал то знакомое, тревожно-радостное возбуждение, которое всякий раз занималось в нем на таких вот людских сборищах. Он двигался к первому ряду, пожимал протянутые руки, всматривался, безошибочно признавая даже отдаленно знакомых… видел Агапова, Дорожкина… увидел приходившего к нему сегодня Шилова и кивнул ему… а неподалеку от Шилова, в третьем ряду у окна приметил человека, которого несомненно и даже не раз встречал, — сидел, развернув плечи, прямо, чуть вскинув голову с твердым подбородком, — но припомнить, кто это, не мог, как ни старался.
Он уселся между Колесовым и круглолицым, смуглым, кареглазым человеком средних лет, Полторацкому приветливо улыбнувшимся. Это был Султанходжа Касымходжаев, председатель Старогородского мусульманского Совета профсоюзов.
— Давно тебя не видел, Султанходжа, — пожимая жесткую его ладонь, сказал Полторацкий.
— Ты занят, я занят. Оба заняты. Ты здоров?
— А что ему сделается, — насмешливо проговорил Колесов и по недавно усвоенной привычке скрестил на груди руки. — На нем, Султанходжа, воду возить с Головачевских ключей. Ты прочел? — в упор взглянул он па Полторацкого.
— Прочел.
— И что думаешь?
— Что я думаю… Думаю, была бы у них сила, они бы нам не письмо, а пулю послали… или снаряд, чтоб вернее дошло. Но недооценивать, конечно, нельзя. Я об Асхабаде подумал, когда прочел… А ты?
— А что Асхабад? — свел брови Колосов. — Там все спокойно, я сегодня с Фроловым по прямому проводу говорил. Подтвердил установку: вырвать с корнем! — сказал он, резким движением правой руки показав, как именно должен Фролов поступить в Асхабаде.
— Там еще вот что, если помнишь… о мусульманах…
— …вы не знаете мусульман, вы далеки от них, вы боитесь их, — слово в слово сразу же повторил Колесов. — Ерунда! А твой друг Усман Бапишев? А Мирджамалов? Мирходыбаев? Ибрагимов… которого в Самарканде убили? Они что — не мусульмане, не местный кадр? А Касымходжаев?
— Что? — услышав свое имя, отозвался тот.
— Да я Полторацкому говорю, что мусульман sa Советской властью все больше идет.
Касымходжаев кивнул.
— Я еще в декабре сказал: трудящийся мусульманин и русский трудящийся обязательно будут вместе.