Огонь (сборник)
Шрифт:
Я не слышу возражений Пуальпо.
– Да черт тебя дери! Втемяшил себе в голову. Вот упрямый вол!
– хрипит Пуатрон.
– Тридцать раз говорят тебе: не у-ме-ю. Ну и тупая башка!
– Потеха, да и только!..
– шепчет мне Мартро.
Да, пожалуй, он слишком поторопился, когда говорил, что нет пьяных.
В логовище, устланном пыльной соломой, царит возбуждение, вызванное прощальными возлияниями; солдаты чинят, приспособляют, собирают свое добро; одни, опустившись на колени, стучат молотком, как углекопы; другие стоят, не зная, на что решиться. Все галдят
Из соседнего сарая, отделенного от нашего только перегородкой высотой в человеческий рост, раздаются пьяные крики. Два солдата отчаянно, бешено ссорятся. Воздух сотрясается от грубейших слов, какие только существуют на земле. Но одного из буянов - солдата другого взвода - жильцы сарая выставляют за дверь, и фонтан ругательств оставшегося солдата мало-помалу иссякает.
– Наши все держатся!
– с некоторой гордостью замечает Мартро.
Это правда. Благодаря капралу Бертрану, который ненавидит пьянство, эту роковую отраву, наш взвод меньше других развращен вином и водкой.
...Там кричат, пьют, беснуются. И без конца хохочут.
Пробуешь разгадать некоторые лица, вдруг поражающие взгляд в этом зверинце теней и отражений. Но не удается. Видишь людей, но не можешь проникнуть в их тайны.
* * *
– Уже десять часов, друзья!
– говорит Бертран.
– Ранцы уложите завтра. Пора на боковую!
Все медленно ложатся. Но болтовня не прекращается. Когда солдата не торопят, он делает все с прохладцей. Каждый куда-то идет, возвращается, что-то несет; я вижу скользящую по стене непомерную тень Эдора; он проходит мимо свечи, придерживая кончиками пальцев два мешочка камфары.
Ламюз ворочается, стараясь улечься поудобней. Он чувствует себя плохо: как ни велика вместимость его желудка, сегодня он явно объелся.
– Не мешайте спать! Эй вы, заткните глотку! Скоты!
– кричит со своей подстилки Мениль Андре.
Этот призыв на минуту успокаивает солдат, но гул голосов еще не стихает и хождение взад и вперед не прекращается.
– Правда, нас завтра погонят в окопы, - говорит Паради, - а вечером на передовые линии. Но никто об этом даже не думает. Это известно, вот и все.
Мало-помалу каждый занимает свое место. Я вытягиваюсь на соломе. Мартро свернулся рядом со мной.
Осторожно, стараясь не шуметь, входит какая-то громада. Это старший санитар, брат марист, толстый бородач в очках; он снимает шинель, чувствуется, что ему неловко показывать свои ляжки. Силуэт этого бородатого гиппопотама спешит улечься. Он отдувается, вздыхает, что-то бормочет.
Мартро кивает мне на него головой и шепчет:
– Погляди! Эти господа постоянно брешут. Спросишь его, что он делал до войны, он не скажет: "Я был учителем в церковно-приходской школе"; нет, он посмотрит на тебя из-под очков и скажет: "Я преподаватель". Когда он встает ранехонько, чтобы пойти к мессе, и замечает, что разбудил тебя, он не скажет: "Я иду к заутрене", - а соврет: "У меня живот болит. Надо пойти в нужник, ничего не поделаешь".
Немного дальше дядя Рамюр рассказывает о своих краях:
–
Я прислушиваюсь к этому рассказу: вдруг он принимает специальный, технический характер:
– Для этого он приготовляет соломку. Знаешь, что такое соломка? Берешь стебелек зеленого колоса, снимаешь кожицу. Разрезаешь надвое, потом еще надвое, и получаются стебельки разной длины, так сказать разные номера. Потом веревочкой и четырьмя стеблями соломы обматываешь чубук трубки.
На этом урок прекращается. Не нашлось ни одного охотника послушать.
Теперь горят только две свечи. Крыло тени покрывает лежащих вповалку людей.
В этом первобытном общежитии еще слышатся отдельные разговоры. До меня доносятся их обрывки.
Дядюшка Рамюр возмущается майором:
– У майора, брат, четыре галуна, а он не умеет курить. Тянет-тянет трубку и сжигает ее. У него не рот, а пасть. Дерево трескается, накаляется; глядишь, это уже не дерево, а просто уголь. Глиняные трубки прочней, но и они у него лопаются. Ну и пасть! Вот увидишь: когда-нибудь выйдет такой скандал, какого еще никогда не бывало: трубка накалится докрасна, прожарится до самого нутра и при всех взорвется в его пасти. Увидишь!
Мало-помалу в сарае воцаряется тишина, покой, мрак; сон побеждает заботы и хоронит надежды постояльцев. Эти люди улеглись, завернулись в одеяла, превратились в свертки; их ряды кажутся трубами огромного органа, звучащего разнообразными храпами.
Уже уткнувшись носом в одеяло, Мартро рассказывает мне о себе:
– Я торгую тряпками, иначе говоря, я - тряпичник, но оптовик: я скупал у мелких уличных тряпичников, а склад у меня на чердаке. Я покупал всякую рухлядь, начиная с белья и кончая жестянками из-под консервов, но больше всего - ручки от щеток, мешки и старые туфли; моя специальность - кроличьи шкурки.
А немного позже он говорит:
– Я хоть низкорослый и нескладный, а могу снести на чердак сотню кило по лестнице, да еще в деревянных башмаках. Раз мне пришлось иметь дело с темным человеком: говорили, что он торгует живым товаром, так вот...
– Черт подери, чего я не могу выносить, - вдруг восклицает Фуйяд, это упражнений и маршировки! На отдыхе нас изводят учением, у меня ломит поясницу, не могу ни спать, ни разогнуть спину.
Вдруг раздается лязг железа: это Вольпат решился взять свой бидон, хоть и бранит его за то, что он дырявый.
– Эх, когда ж кончится эта война?
– стонет кто-то, засыпая.
Раздается упрямый глухой крик возмущения:
– Они хотят нас доконать!
В ответ так же глухо звучит:
– Не горюй!
...Я просыпаюсь ночью; часы бьют два; при белесом, наверно лунном, свете беспокойно ворочается силуэт Пинегаля. Вдали пропел петух. Пинегаль приподнимается на соломе и хрипло говорит:
– Да что это? Ночь, а петух орет. Пьян, что ли?
И смеется, повторяя: "Пьян, что ли?" - опять закутывается в одеяло и засыпает; в его горле что-то клокочет: смех смешивается с храпом.