Охота на сурков
Шрифт:
От Бернинского вокзала к площади вел подземный переход под железнодорожным путем. Я спустился по лестнице. В сумраке перехода я смог, не испытывая боли, приоткрыть свой бастующий правый глаз. И увидел…
…как две пары ног в белых гольфах быстро топали вверх по лестнице из туннеля. Белые гольфы. Ага!
Почему — ага? Не зажмуривал бы ты от света глаза, ты бы ео ipso [34] обнаружил, что они ехали в твоем поезде. Следовало на всякий случай прихватить «вальтер». Э, что там. Пусть отдыхает среди рукописей. Неожиданно у меня из рук выскользнул
34
Тем самым (лат.).
— Хи-ихи-хи! — взвизгнула девушка, точно поросенок.
Вызывающие коралловые серьги; милый вздернутый носик; облик полная противоположность тому глубоко печальному облику Пины, который меня околдовал. Девица прошла, вихляя бедрами, по переходу, короткими пухлыми ножками протопала по ступенькам выхода, и ее пышный задик — его она ловко подчеркивала тем, что, сунув руки в карманы, натягивала лягушачье пальто — засиял на послеполуденном солнце.
В ближайшей аптеке я купил чернильно-синюю целлулоидную насадку от солнца на монокль.
Фуникулер недавно вновь открыли; я взял билет до Корвильи и сел в верхнее купе ярко-синего вагончика, в котором сидели редкие пассажиры. Пять минут до отправления; я вытащил из кармана вельветовой куртки смятую газету и начал читать. Но стоило застучать шагам по бетонированной платформе пустынного миниатюрного, словно вылизанного вокзала, и я машинально выглядывал в окно. Ведь если пассажир сядет в купе подо мной, мне с моего места его уже не увидеть.
НЕСКОЛЬКО СОТЕН УБИТЫХ В ГРАНОЛЬЕРСЕ БЛИЗ БАРСЕЛОНЫ…
Тяжелые шаги гулко протопали по бетонной лестнице. В мое купе ввалился пастух, к деревянной раме на его спине был привязан тяжелый узел. На шее, подобно фантастическому жабо, висели два огромных новехоньких деревянных колеса, какие пастухи в Альпах используют для формовки сыра. Он был в куртке василькового цвета, украшенной на груди краснобелой вышивкой. Жизнерадостные, точно у веселого чертяки, глазки черными точками поблескивали на медно-красном обветренном лице. Голова непокрытая, волосы темные, густые, в мелких колечках. Отскочивший от вокзального окна солнечный зайчик заиграл на золоченой серьге-пуговке в его левом ухе. Ловким движением он поставил свой груз на скамью, уселся напротив меня, вытащил короткую трубку, не закуривая, зажал ее зубами, расставил широко ноги в грубых башмаках, сложил жилистые руки на вышитой груди, улыбнулся мне довольной улыбкой, пробормотал:
— Тактак.
(Прозвучало это как «хрякхряк».)
Видимо, его бормотание не выражало ничего определенного. Резко прозвенел короткий вокзальный звонок.
—
Второй звонок.
Торопливо шуршащие шаги по лестнице. Я выглянул из окна и успел в последнюю секунду увидеть ногу в белом гольфе, исчезнувшую в нижнем купе.
Лебедка затарахтела. Канат натянулся; вагончик пополз в гору, колеса с лязгом впивались в зубья рельсов.
— Хрякхряк.
После недолгого подъема вагончик сделал минутную остановку на промежуточной станции Кантарелла. Пастух вскинул поклажу на спину, я, не раздумывая, сошел вслед за ним по ступенькам маленького вокзала. Лебедка молчала. Сквозь топот увесистых шагов пастуха я расслышал за своей спиной другие, более легкие шаги. Звонок, лебедка заскрипела, вагончик качнулся и пополз в гору, в сторону Корвильи.
У выхода из вокзала пастух сложил сырные колеса, висевшие на его задубленной шее, закурил наконец свою трубочку и внимательно оглядел трех сошедших вместе с ним пассажиров.
Двух Белобрысых и меня.
Буркнул:
— Чао!
И зашагал, чуть наклонясь, пружиня шаг, вверх по тропе вдоль насыпи фуникулера.
Минуты поползли со скоростью замедленной съемки. Невдалеке — безлюдная горная терраса с горделиво расположившимся на ней санаторием «Кантарелла», продолговатым зданием, ряды окон и дверей которого накрепко заперты, «забаррикадированы» от мертвого сезона. Безлюдный вокзал маленькой станции гудел от монотонно прерывистого жужжанья. По зеленым лугам извивались вверх черные рельсы, а по ним карабкался вагончик, неутомимый, ярко-синий, как куртка пастуха. Он взбирался в гору, напрягая все силы, и уменьшался на глазах. Над нами нависла массивная вершина Черной горы, исполинский горб, покрытый скудной растительностью, вспыхивающий коричнево-черными бликами на сверхослепителном солнце.
Оба парня не двинулись с места. С подчеркнутой ленцой и, как показалось мне, с провокационной наглостью они остановились возле меня, скрестив руки на головках лыжных палок, якобы сосредоточенно разглядывая Черную гору.
И тут до нас донесся вскрик.
Ликующий тирольский перелив. Пастух был еще в пределах слышимости. Я подчеркнуто беззаботно замахал альпенштоком.
— Снова собрались поохотиться на сурков?
Пепельный, тот, что с вполне приятной, заурядной физиономией, выпрямился:
— Простите?
— Снова собрались, — любезно спросил я, — сделать моментальное фото? Но я не вижу штатива.
Пепельный обратился к своему сообщнику (возможно, надо было сказать — камраду, да если б этов точности знать), к Соломенному, тому, что с прыщевато-непропеченным лицом.
— Эй, Шорш, помнишь господина сурка-до-охотников-охочего из долины Розега?
Прыщавый молчал.
Шорш молчал. Убрал прядь волос со лба и тупо, но коварно (как мне показалось) ухмыльнулся. Едва заметно кивнул.
— Господа, — сказал я, с нарочитой живостью помахав пастуху альпенштоком (оба проследили за мной взглядом), — небольшая ошибка. Я не сурок-до-охотников-охочий, что, кстати говоря, было бы нелепицей… я охотник-на-охотников-до-сур-ковохочих. А это никак не нелепица. По крайней мере для меня. Я охочусь на охотников. Это ясно?
— Господин, — сказал Пепельный Соломенному, — охотится на охотников и утверждает, что это никак не нелепица. Он спрашивает нас… эй, Шорш! — Негромкий окрик, словно он хотел призвать к порядку приятеля, с тупой завороженностью глядевшего вверх на синюю куртку пастуха. — Ясно… ли… нам… это.