Охота на сурков
Шрифт:
— Я? — Я вздрогнул, точно схваченный на месте преступления, ведь она прочла мои мысли. — Эти… эти стилизованные цветы, правда, мне не совсем по вкусу. Пожалуй, больше смахивают на язвы, чем на цветы, но…
— Я знаю! Халат отвратительный! — Прервала она меня, довольно резко. — Но дешевый и теплый. Ты еще в городе сказал мне, чтобы я купила себе теплый халат, раз мы едем в горы. Это самый дешевый, какой мне удалось раздобыть в Цюрихе. В католическом универсальном магазине «Мондиаль».
С каких это пор ты покупаешь в католических магазинах? — едва не сорвалось у меня с языка; теперь я знаю, что это за рисунок —
Я зашагал мимо энгадинских домов нижней части городка, сквозь выпуклые свежевыкрашенные оконные решетки которых пробивался горицвет. Солнце сияло, но я не ощущал томительной жары, и тени оно не нагревало. Стоило мне войти в тень двускатной крыши, и меня обвевала прохлада.
Перед отелем «Мортерач» плескался фонтанчик (местные коровы имели обыкновение собираться к нему на вечерний водопой), на бортике, кокетливо покачивая черно-затянутыми ножками, сидела мраморно-бледная кельнерша из служебного зала и болтала с Двумя Белобрысыми, чистокожий ей что-то нашептывал, прыщавый же довольствовался непрерывными ухмылками, но и те исчезли, как только он заметил меня.
— Фрейлейн Пипа, приветствую вас! — Я поднял в знак приветствия трость мадам Фауш.
Пина едва заметно кивнула и грустно улыбнулась.
Белобрысые даже не взглянули в мою сторону. Но меня вновь охватила тревога, правда совсем иная и едва заметная. Грустная улыбка огромных темных глаз отозвалась во мне легкой колющей болью.
Когда Пина подавала нам в служебном зале, я никогда как следует не успевал ее рассмотреть, хотя мы и толковали с ней иной раз. Так мы узнали, что она родилась в одной из деревень Вельтлина, среди виноградников. Я еще в зале заметил резкий контраст ее черных волос, глаз и бледного лица. Сейчас я впервые увидел Пипу на улице, в ярком полуденном свете, без фартука. Она сидела на бортике у фонтанчика, прислонясь к колонке, украшенной решетчатым колпаком, из которого свисал горицвет. Она кивнула мне и вновь опустила голову в профиль ко мне, глядя в плещущуюся воду, а чистокожий продолжал что-то ей нашептывать. Редко случалось мне видеть волосы такого натурально черно-смоляного цвета. Пина в черном тафтовом платье, такая бледная, такая мраморно-бледная, была словно изваяние — символ траура. Но она усмехалась. Бледное лицо и черное платье; стройные покачивающиеся ноги; и — глянь-ка! — чисто римский девичий профиль; а как она усмехается, грустно и в то же время с какой-то трогательной фривольностью. У меня екнуло сердце.
Поезд из Тирано прибывал через десять минут, вокзал на дне долины казался заброшенным. Только подросток-возчик в рубашке с короткими рукавами катил по платформе огромные молочные бидоны. Я ждал перед билетной кассой. В зале прозвучал дробный звонок, мужской одинокий голос громко говорил по-реторомански, видимо, в телефон. И вслед за тем железнодорожник в накинутой на плечи форменной куртке появился в окошечке кассы. Я купил билет до Санкт-Морица. Через окно маленького зала я видел, как железнодорожник, выйдя на платформу, что-то делал у картера, и опять раздался дробный звонок.
Я не спеша вышел на привокзальную площадь. На шоссе, что, извиваясь, шло в сторону городка, никакого движения. Сбегая с Бернины к юному Инну, искрился ручей
Я перевел взгляд на здание почты, опознал черно-белых коров на лугу перед ним и наши окна. Вот… На балкон вышла Ксана. Ее ряса приветливо засветилась; даль сгладила грубость стилизованных цветов, и лицо Ксаны выделялось светлым пятном. Выпрямившись во весь рост, она застыла, недвижно куда-то глядя. Я помахал альпенштоком. Она но шевельнулась. Приветствуя ее, я изо всех сил махал руками, пританцовывал на месте. Теперь ее рука медленно поднялась, махнула раз, махнула другой. Ах, Ксана.
Я сидел в зале ожидания на скамье, не глядя более вверх, на городок, пока неслышно, точно на лыжах, к платформе не скользнула электричка из Тирано. От полуденного света разболелся мой правый глаз. Я вставил монокль, но это не помогло. Стоило мне посмотреть на свет, и глаз начинало ломить. С болью этой я давно сжился.
Зимой 1929/30 года моих родителей унесла, как принято говорить, эпидемия гриппа. Отец, фельдмаршал-лейтенант на пенсии, и мама жили в городе пенсионеров Граце, где занимали прелестную квартирку (с обязательной мансардой) вблизи Паулустор. Надо же случиться, что через два дома от нее впоследствии разместилось гестапо… Только ради отца я, окончив юридический факультет в 1925 году, получил университетский диплом, но отнюдь не собирался использовать его в профессиональных целях. Будучи репортером венской газеты «Арбайтер-цайтунг», я мотался между Веной и Грацем, а как двадцатишестилетний инвалид войны и ветеран, прилагал все старания, обучая республиканский шуцбунд.
Мама как-то сказала мне:
— Альберт, папа и я, мы, конечно, не против того, что ты устроил себе в мансарде холостяцкую квартирку…
— Ну, еще бы, водь ты подумай только, мама, на днях в городском парке я разговорился с подполковником Швертошеком из Повахта, служившим в шестнадцатом пехотном полку, так знаешь, где он живет? В «холостяцкой» богадельне.
Мама, рассеянно улыбнувшись, также рассеянно, но укоризненно сказала:
— Мы ничего не имеем против, но… почему обязательно пяте-ро? Не мог бы ты удовольствоваться одной! Или двумя?
— Но ма-а-ама… это ведь все те же пять. Если б каждый раз новые, другие, я бы понял вашу тревогу. Но вот уже два года постоянно все те же пять! Ты же знаешь, в этом единственном вопросе я консерватор.
— Ах, — ответила мама, рассеянно запечатлев поцелуй на моем шраме-выбоине.
И вот мои родители, она пятидесяти пяти, он шестидесяти шести, пали жертвами проклятой эпидемии гриппа — почти в один и тот же день. Горе сразило меня; не нуждаясь более в мансарде, я блуждал по огромной квартире и не впускал ни одну из тех «пятерых». Тогда-то на моем омраченном горизонте и появилась она.