Охота на сурков
Шрифт:
Она вознамерилась, видимо, поразмыслить и так закатила глаза, что белки засверкали, но вот глаза объявились.
— А вы хотите песика купить?
Ксана, погруженная в чтение, даже не взглянула на нее.
Зато я спросил:
— Почему вдруг? Разве dottore Деколана — собаковод?
— А вам и не нужно вовсе покупать песика, — решил Пьяцагалли. — Скажите, что может за-хо-ти-те купить. Что вы solamente… что вы только un interessato… Имеете интерес. И точка! Знаете, где Шуль’аусплац? Там и живет dottore Деколана. Ессо, ессо… [30] Может… — его щечки раздулись до блеска, — может, вас и примут любезно.
30
Так, так… (итал.)
По
Д-Р ПРАВ ГАУДЕНЦ ДЕ КОЛАНА
АДВОКАТ
Справа от лестницы, ведущей к станции подвесной канатной дороги, на некогда величественном, а теперь словно бы заброшенном доме, я нашел ветхую эмалированную табличку с потрескавшимися буквами. Сквозь ржавые решетки окон-бойниц не пробивались цветы. На массивной в резных барочных розетках двери облупилась зеленая краска, казалось, эта почерневшая, точно подернутая плесенью дверь, с древним кованым молотком, — ручка какой-то причудливой веерообразной формы, — накрепко заперта. Над ней с грязно-белой стены меня приветствовало изречение, когда-то, возможно, звучавшее глубокомысленно — ныне же вовсе бессмысленное, ибо губка времени стерла его наполовину: IL SEGNER BENEDESCHA [31] .
31
Благословенный синьор (ретороманск.).
Мне подвернулся редкий случай — я сам себе изумлялся. Что мне здесь нужно? Купить собаку, которая мне вовсе не нужна? Но вот я уже стукнул кованым, ледяным на ощупь веером. Жесткие удары замерли в пустоте дома. И опять тишина. Я ждал. Вторично стукнул ледяным молотком. Наконец в глубине дома глухо, сонно-хрипло тявкнула собака.
В следующую секунду тишина, царившая в доме, словно взорвалась. Где-то в его недрах возник бешеный лай, вдобавок усиленный эхом под каменными сводами — металлом гремящий рык, трубный глас, гавканье с астматическим повизгиванием, сопровождаемое яростно-сиплыми громовыми раскатами, которые я приписал колоссальной твари, сенбернару или датскому догу. Пес подлетел к двери, бился о нее, а я, я нажал тяжелую холодную ручку и… «Настоящим дрессировщиком стал», — сказал о нем доктор Тардюзер. « Может, вас и примут любезно», коварные нотки, звучавшие в голосе Пьяцагалли, всплыли в моей памяти.
Зачем я нажал ручку? Дверь оказалась незапертой, заскрипела открываясь. Ну, разве я, всем здесь чужой, незваный гость, не рисковал — зачем, зачем, спрашивается? — тем, что на меня бросится выдрессированный «на человека» дог?
Втянул голову в плечи.
— Ох!
(К своему стыду, я непроизвольно схватился за карман брюк.) Остервенелый дог… а на деле маленький жирный спаниель, шерсть затрепанная, свалявшаяся, некогда, надо думать, черная, а ныне позеленевшая от старости, висячие уши, точно спутанный нечесаный аллонжевый парик, — по всей видимости, он был родоначальником повизгивающей своры из шести, семи, восьми детей, внуков и правнуков. Самые юные с бурной приветливостью кидались ко мне в дверную щель, шлепались об пол, повизгивали, принюхивались, крутили обрубками хвостов, не выскакивая, однако же, из прихожей.
— Дадададада. Хоропшехорошиехорошиехорошие, — отразил я атаку кувыркавшихся друг через друга сорванцов и шагнул, стараясь не наступить на них, в дом, чем вызвал громовые раскаты возмущения прародителя-спаниеля.
Незваный гость огляделся. Он стоял посреди просторной, залообразной прихожей, смахивающей на выложенный плитками склеп в романском стиле с застоявшимся кисловатым запахом плесени. Здесь царил сумрак. Только сквозь узкие окна по обеим сторонам двери да сквозь полуоткрытую дверь комнаты в конце прихожей падал сюда отблеск яркого дня, освещавший развешанные крест-накрест по стенам алебарды и боевые палицы, принимавшие, надо думать, участие в битве при Мариньяно, точно серым снегом покрытые сейчас толстым слоем пыли. Освещал колеблющийся маятник ветхих напольных часов в стиле барокко, тикавших вяло и монотонно, словно старое-престарое сердце. Освещал какой-то саркофаг, который при ближайшем рассмотрении оказался громоздким ларем, до самой приоткрытой крышки набитым кипами выцветших папок с делами. Две-три вылетели на пол. Вокруг ларя, будто нарочно разбросанные, валялись пожелтевшие, смятые и изодранные листы, видно, забава малышей-спаниельчиков.
Ураган лая улегся.
Я покашлял.
— Алло-о!
Низкий потолок далеко разнес отзвук моего возгласа.
— Изви-и-ни-ите, есть здесь кто-нибудь? Господин де Колана, отзо-ови-и-тесь! Отзо…
Никакого ответа.
— Прошу прощенья! Осмелюсь побеспокоить? Секундочку… Халли-халлоо-о-о!
«О-о», — выдохнуло эхо. И вновь — прохладное сумеречное молчание. Не разумелось ли само собой, что мне следует повернуть и оставить дом? Само собой это разумелось, но я не желал этого уразуметь.
И, шелестя бумагой, зашагал по плиткам, то ли в сопровождении, то ли под надзором всей нечесаной братии, шаркавшей, точно в огромных шлепанцах, за мной, нет-нет да и ворчавшей ради приличия. Только Патриарх не дал себя одурачить ласковыми уговорами, он продолжал басовито погавкивать, а время от времени, изнемогая, переходил на гортанное подвывание.
Меня манила к себе приоткрытая дверь в комнату.
Пытаясь в случае, если попадусь, изобразить из себя человека респектабельного, я вставил в глаз монокль, тот, что в роговой оправе. Ах, трусливый Требла.
Первое, что я обнаружил, заглянув в комнату: два черных, в комьях засохшей глины башмака, недвижно торчавших над изножием деревянной кровати.
Я быстро вошел.
В комнату, где царил отчаянный беспорядок. Беспорядок столь фантастический, что казался нарочито «инсценированным». Массивный шкаф, как и кровать, видимо, подлинник эпохи Ренессанса, несомненно весьма ценный, словно бы лихорадочно перерытый чьими-то ищущими руками, удивленно пялился на два обветшалых, у стены стоящих стула с высокими спинками и богатым орнаментом позднеготического происхождения, на изодранное бидермейеровское кресло с подголовником, на глыбообразный деревенский стол и секретер в стиле рококо, на которых в диком беспорядке валялись предметы одежды — грязные галстуки, мятые рубашки, — изодранные газеты, переполненные пепельницы, раскрытые пухлые тома, чашки с присохшим сахаром, батареи полупустых и пустых бутылок цугер-кирша, граппы, «Марк де Бургонь». На репродукции «Страшного суда» Микеланджело висели допотопные ядовито-зеленые кальсоны. А на полу валялись растоптанные яичные скорлупки и две-три большие обглоданные кости. Хаотический этот натюрморт из сокровищ, тряпья и хлама, подобного которому мне в жизни не довелось видеть, был залит ярким послеобеденным светом. Окно, большее, чем в прихожей, забранное кованой решеткой, смотрело в запущенный сад, где разлеглись некогда пестро раскрашенные, ныне до серости отмытые дождем садовые гномы.
В развороченной постели лежал одетый человек. Сизо-бурая кожа лица. Грушеобразно заостренная к макушке голова. Он не шевельнулся. Рот под неподстриженными выпачканными грязно-блеклыми усами открыт — темная дыра, неестественно огромная, точно человек вывернул себе челюсть. Он не храпел. Казалось, и не дышал. Лежал неподвижно.
— Господин… э… хм… Господин де Колана?
Он и тут не шевельнулся.
3
Мне стало не по себе. В жизни не видел, чтобы дышали так незаметно. На какую-то долю секунды мне даже показалось, что здесь совершено убийство с целью грабежа. Средь бела дня? В двух шагах от полицейского участка? В самой безопасной стране Европы? Поистине драматическая ситуация; в жизни она была маловероятной. Я ощущал себя актером на сцене театра ужасов, в роли фантастического детектива, героя многих детективных пьес, который именно в самой бессмысленной из них — возможное название «Убийство в питомнике спаниелей»— находит свой первый труп. Воображение подогревалось сознанием, что у меня в заднем кармане брюк лежит пистолет.