Охота Сорни-Най [журнальный вариант]
Шрифт:
Вдруг рация замигала и затрещала, раздался хлопок и взлетел к небу сноп синих искр. Вслед за этим взметнулись языки оранжевого пламени, и от рации за секунду остался оплавленный комок пластмассы. Степан медленно стащил с головы бесполезные наушники и бросил их на снег, рядом с остатками рации. Он чувствовал уже не страх, а безмерную усталость, которая подсказывала ему, что борьба бесполезна, что незримые злые силы окружили их маленький слабый отряд, обложили его со всех сторон и жаждут только одного — гибели этих девятерых смельчаков, отважившихся зайти в это проклятое место, доступное лишь одним колдунам-шаманам. Связь с цивилизованным миром была утеряна безвозвратно.
Небо стало синим, мрачным, чернели горы, на которых кое-где лежали пласты снега, подкрадывалась
У палатки стоял Олег Вахлаков, внимательно и цепко впившийся глазами в Степана. Зверев приостановился и негромко сказал:
— Рация сломалась. Мы теперь без связи с городом, так что следует удвоить бдительность. Нынче ночью никак нельзя спать, Олег. Постарайся загладить свою вину и отдежурить отлично, а то прошлой ночью мы с тобой опозорились.
Вахлаков почувствовал в словах Степана уже не давление и угрозу, а товарищеское доверие, и все хорошее, что было в душе парня, вышло на свет. Олег искренно хотел теперь быть отличным парнем, верным товарищем, другом, проявить себя с самой лучшей стороны. Одновременно он чутьем угадал, что отряд в настоящей опасности; подавленность Зверева стала ему понятна, и это внушило студенту сильный страх. Если разведчик, чекист, кагэбэшник переживает из-за сломанной рации и по-дружески разговаривает с ним, вором и трусом, значит, дело и впрямь серьезное и опасное. Олег посмотрел Звереву в глаза и сказал:
— Я все сделаю, товарищ Зверев, все, что от меня зависит, — и осторожно спросил: — А что, положение серьезное?
— Серьезное, — ответил Степан. — Чувствую, Олег, что очень серьезное, хотя и не знаю точно, что может произойти. Ребята ничего не знают про рацию; ты молчи. В случае чего — обращайся прямо ко мне, товарищей не волнуй, им надо отдохнуть. Пошли в палатку.
И Степан Зверев взял за плечо Вахлакова, который преданно смотрел в смуглое и тревожное лицо разведчика. В глубине души каждый молил о том, чтобы все прошло спокойно и быстрее наступило утро, взошло бы солнце, развеяло своими теплыми лучами страхи и ужасы здешних мест. А у палатки ярко полыхал большой костер, бросая отсветы огня на снежное покрывало; трещали сучья и ветки, сыпались искры от хвойных иголок, которые чернели и скручивались в пламени.
Ермамет мрачно смотрел на диск заходящего солнца. Рядом стояла Тайча, низко надвинув капюшон малицы; ее раскосые глаза тоже были устремлены на закат. В двух небольших фигурках манси воплотились тоска и печаль, покорность силам природы, могуществу древних жестоких богов, которым не может противостоять ни один смертный человек, даже шаман. Они стояли и смотрели на кромку неба, как сотни лет назад смотрели их предки из загадочного народа Югры, взявшегося невесть откуда в этих суровых краях. Ермамет тихонько ныл старый напев, которым еще мать давным-давно укачивала его на ночь; все его сухое тело чуть заметно раскачивалось в такт однообразной мелодии. Тайча тихонько тронула мужа за плечо:
— Идем в избу, Ермамет. Скоро станет темно, лучше нам закрыть двери. Пойдем в избу.
Ермамет вздохнул тяжело, как старик, и покорно пошел с женой в свой неказистый дом, лег на лавку поверх шкур, уставился в закопченный потолок. Сердце его томительно сжималось в предчувствии, а голоса из нижнего мира не давали покоя. Многое, многое говорили голоса, пугали и грозили, шептали и кричали, только сердце шамана и без того было переполнено горечью. Казалось, плюнь Ермамет — и прожжет лавку горькая слюна. Тайча тихонько ткала крапивные волокна, намотанные на прялку, в свете лучины пук волокон отбрасывал на бревенчатые стены страшные тени, косматые и шевелящиеся. Почерневший бубен тихонько позвякивал под лавкой, то ли от неслышного сквозняка, то ли от движений неживых душ, шныряющих по избе, словно крысы.
Душу Тайчи тоже сжимала рука страха и тревоги, и ее сердце билось отчаянно в предчувствии надвигающейся трагедии. Но она женщина, ей положено страдать и терпеть, привыкать к смерти, хоронить умерших, приносить жертвы богам. Тайча достала три литых колокольчика, медных, звонких, принялась тереть их пучком крапивного волокна, возвращая золотистый блеск и яркость. Колокольчики мелодично звенели в ее проворных смуглых руках, светлые зайчики забегали по стенам избы, чуть веселее стало на сердце. Ермамет глядел теперь не на черный потолок, а на веселые колокольцы, от которых повеяло надеждой и смутным весельем души. Ничего, ничего, может, еще пригодятся эти волшебные колокольчики, заботливо спрятанные на черный день, который вот, гляди, и наступил. Может, еще и настанут светлые дни для молодого шамана Ермамета, победителя страшных духов и злых болезней. Еще придет на зов батюшка-медведь, понесет Ермамета на сильной широкой спине к красивым горам, к фиолетовым рекам мира мертвых… Тайча негромко охнула, схватилась за живот:
— Что с тобой, Тайча? — удивился и испугался шаман, приподнявшись.
— Рыба бьется! — улыбнулась Тайча. — Плещет хвостом в моем животе.
— Какая рыба? — еще больше удивился Ермамет. — Может, ты разум потеряла, жена?
— Маленький манси шевелится в брюхе у меня! — засмеялась жена в голос. — Ребенок у нас будет, скоро народится, а ты и не знал. Я тебе хотела сказать, да недосуг тебе было. Теперь вот говорю.
Ермамет ни жив, ни мертв встал с лавки, улыбается во весь рот, блестят белые-белые зубы. Ребенок будет у него; благословили боги его союз с красивой Тайчой. Мало рождается у манси детей, хилые дети, что появляются на свет, гибнут скоро от болезней и недоедания. Только такого не будет с ребенком шамана; он постарается защитить свое потомство, своего малыша, как только сможет. Ермамет подошел к жене, обнял ее, потерся щекой о смуглую щеку Тайчи; хорошо стало жить шаману. В животе у жены завязался плод; вот уже шевелится он, бьет крошечными руками и ногами, плавает в околоплодных водах, словно таймень в реке.
За подслеповатыми оконцами разлилась тьма зимней ночи, двери накрепко запер шаман, отгородившись от страхов и ужасов внешнего мира, а в теплом пространстве утлого жилища пахло крепко выдубленными шкурами, горящей лучиной и вяленой рыбой; пахло самым лучшим и приятным: человеческой жизнью со всеми ее маленькими радостями и никчемными страданиями, и ничего лучше во всем мире не было этого запаха. И ночью Ермамет лег с женой на лавку, прижался к ней всем телом и стал в полузабытьи слушать дыхание беременной Тайчи, испытывая прежде незнакомое чувство: грусть и радость, восторг и страх, нежность и страдание — одновременно.
А в избе охотницы-манси тоже дивные творились дела. Целый день Толик Углов помогал бабе по хозяйству, стремясь оправдать свое присутствие в ее доме, ведь идти одному к станции, добираться до Вижая, оттуда — до Ивделя он хоть и хотел всей душой, но смертельно боялся. Толик решил во что бы то ни стало остаться в доме одинокой охотницы, и даже окружавшие ее избу страшные, покинутые хозяевами жилища не так пугали студента, как перспектива снова оказаться одному в молчаливом и пустынном лесу, идти по визжащему под лыжами снегу, боясь, что пугливое сердце вот-вот разорвется от ужаса, когда из-за фиолетового в лучах зимнего солнца ствола сосны выйдет вдруг мертвец с оплывшим, разложившимся лицом, с лоскутьями слезшей кожи, поглядит пустыми глазницами и снова спрячется за толстое дерево. Нет, Толик ни за что не уйдет отсюда, из этой тесной и вонючей избы, от этой уродливой, но живой женщины в отрепьях, которые привыкшему Толику уже не казались такими отвратительными. Кроме того, в работе, пиля дрова, орудуя колуном, складывая поленницу, нося воду из колодца, обливаясь молодым здоровым потом, Толик забывал о своих мрачных предчувствиях и видениях.