Охотничье братство
Шрифт:
В Лебяжьем сложилась группа опытных охотников: мой отец, Алексей Васильевич Ливеровский, Валентин Львович Бианки, хирург Гаген-Торн, риголовский — из соседней деревни — крестьянин Абрам Хенцу и лавочник Пульман. Иногда они брали с собой на охоту молодых: Виталия Бианки, Юрия Ливеровского, Евгения Фрейберга и Григория Рахманина. (Совершенно удивительно, что эти «молодые» впоследствии стали в той или иной мере писателями, а Бианки сам через много лет отметит, что в Лебяжьем «вырастали люди, влюбленные и в лес и в море, становились певцами их».) Мне, самому младшему, напроситься в эту компанию, несмотря на то, что руководил охотами традиционно мой отец, было трудно. Брали только на тягу вальдшнепов в Онисимовский лес,
Руководил охотами традиционно мой отец. (На телеге сидят: А. Хенцу, В. Бианки, А. В. Ливеровский, за ним Юрий, В. А. Миркович с сыном. Стоит справа — Пульман. 1907 г.).
Помню, как на привале у костерка перед тягой Валентин Львович показывал свое ружье. Сын охотника, я уже как-то разбирался в охотничьем оружии, но это было необычным: четырехстволка, выполненная по особому заказу. Два боковых ствола — обычные дробовые, нижний нарезной — для стрельбы пулей на дальние расстояния, верхний гладкоствольный малокалиберный — для коллекционирования мелких птиц. Заряжается этот ствол «дунстом» — дробью, похожей на россыпь маковых зерен.
Вокруг Лебяжьего были леса герцогов Мекленбург-Стрелицких. Рослые и, как нам тогда казалось, свирепые егеря-эстонцы охраняли собственность высокопоставленных хозяев. Охотиться можно было только на арендных началах в небольших частновладельческих лесах, на землях крестьянских общин — вдоль узкой береговой полосы. Старшие охотники смирялись с таким положением легко, молодые повально браконьерствовали. Считалось большим шиком, даже доблестью, тайком забраться в герцогский лес и добыть там глухаря или дикую козу, благо и тех и других было там превеликое множество. Отваживались на такие походы и несколько охотников-крестьян из деревень Новая Красная Горка и Риголово. Егеря жаловались уряднику и с ним вместе приходили на нашу дачу, на рахманинскую и, конечно, бианковскую для розыска «вещественных доказательств». Несомненно, что здесь к охотничьей страсти и романтике приключений в какой-то мере присоединялся и социальный протест: молодежь в те годы была настроена весьма революционно, хотя революционность эта была чаще всего неорганизованной и, при всей искренности, принимала необычные, иногда даже комические формы. Например, старший брат Виталия — впоследствии серьезный ученый — ходил в студенческих синих брюках с демонстративной красной заплатой на заду — эпатировал буржуазию!
Жили мы в Лебяжьем подолгу, до отъезда в город к началу занятий, иногда и порядочно опаздывая. В конце нашей дачной жизни над заливом уже шумел великий морской перелет. Кряковые, чирки, свиязи, широконоски — все утиные породы стайками вырывались из облаков и падали в камыши у Старой гавани, Лоцманской речки, устья Лебяженки, в Свиньинской бухте или тянули дальше, к почти сказочному для нас, молодых охотников, камышовому раздолью Черной Лахты и Серой Лошади.
На крутых серо-зеленых волнах, купаясь в пене гребешков, покачивались сотенные стаи морских уток: чернети, синьги, турпанов, крохалей. Завидя поблизости шлюпку, неохотно поднимались — непременно против ветра — и после круга-облета горохом сыпались на воду, садились, как падали, выпустив вперед растопыренные лапы.
Тоскливо кагакали, пролетая вдоль прибрежного соснового бора, гуси, выбирали места поукромнее. Звонко и светло трубили на отмелях лебеди. Их первыми обнаруживало на воде восходящее солнце. С берега лебединые стаи виделись нам как сказочные розовые острова. Заметив, что люди в домах проснулись, лебеди начинали тревожно вскрикивать и, решившись, поднимались на крыло. Недружно, тяжело отрывались от заштилевшей воды. Мы следили за их полетом, прощались — вот и все, больше мы эту стаю не увидим, разве что весной.
Запаздывали мы в город, это беспокоило, но как было хорошо и вольно среди пустых заколоченных дач, забытого футбольного поля и крокетных площадок. Помнится, в речке поднялась вода под самый мост — на лодке не проехать. Пришли сиги: стоит перегнуться через перила, глянуть вниз, — увидишь на воде желтые кораблики-листья, а среди них, чуть пониже, плавно шевелятся темные спины крупных рыбин. Расходятся по воде круги: то рыба схватит что-то с поверхности, то от всплеска ее мощного хвоста. Такую рыбку на детскую удочку не вытянуть!
В яблоневых садах, если очень внимательно присмотреться к почти безлистным кронам, можно найти яблоко. Стряхнешь его, откусишь и… поразишься сладостью и ароматом холодной наливной мякоти.
Конечно, главное в эту пору — охота, азартная, безудержная.
Тут уж мы охотились сами, без взрослых, — как кто умел. И стиралась грань между молодыми и мальчишками. Охотники постарше ходили в лес или гонялись за черневой уткой на байдарках и парусных шлюпках. Кто помоложе, — ползал по берегу, прикрываясь камышами или камнями, и надежде скрасть табунок уток или отдыхающих на отмелях куликов.
Хорошо помню случай в Свиньинской бухте. Я считал себя охотником: еще в прошлом году выстрелил из настоящего ружья (правда, когда целился, откинувшись назад для равновесия, отец держал палец под цевьем). Однако попал — три дробины первого номера — в школьную тетрадь. А в этот сезон охотился уже самостоятельно. Отец дал на двоих (мне и брату) свое старое ружье. Это была двустволка шестнадцатого калибра ленточного Дамаска, курковая, с нижним ключом. В правом стволе был вырван кусок, как тогда говорилось, вершка в три-четыре.
Пошел на вечерку в Свиньинскую бухту. Так назывался мелкий залив неподалеку от устья речки Лебяженки. Волны приносили туда морскую тину. Здесь она оставалась, образовав порядочную грязевую площадь с камышом и небольшим зеркальцем открытой воды. На середине бухты был песчаный островок и на нем постоянный, довольно хорошо устроенный и просторный шалаш из камыша и плавника. Сиденьем служила опрокинутая угольная корзина, из тех, что во множестве приплывали к берегу из Кронштадта.
Забрался в скрадок рано. Расположился, зарядил единственный ствол пятеркой, лежал, наблюдал. К вечеру ветер стих: умолкли потайные разговоры сосновых вершин на песчаном обрыве, зазеркалилось море. Запах тины, соленой воды, пожухлого камыша бередил охотничью душу. Далеко-далеко в море, над банками, темными, меняющими очертания облачками струились всё на запад, на запад стада пролетных уток, по манере и по времени — морских. Меня они не волнуют: не пойдут в берег, особенно в тихую погоду. Звонко свистит непонятно где улит.
По фарватеру от Кронштадта идет «купец». Далеко до него — кажется, на месте стоит, только белое пятно у носа показывает, что движется, и доносится мерное постукивание машины: тук, тук, тук. Быстрой черной полосой накатывается волна, за ней другая, они покачивают камыши и шипят за спиной на берегу. Это от парохода — не того, что виден, нет, от того, что давно уже скрылся из глаз. Финская лайба, лавируя, подошла близко к нашему берегу — кажется, сейчас сядет на четвертую банку.
Банки… песчаные отмели вдоль берега. Они придают Лебяженскому побережью особые свойства: по ним, даже при самой малой волне, бегут белые гребни, на них присаживаются лебеди, а в штормовые сентябрьские ночи над банками вспыхивают злые оранжевые огни, и тогда вздрагивают и звенят стеклами прибрежные домики. Тысячи мин поставлены в заливе нашими и врагами, давно и недавно. Проржавеет минреп — сорвется мина, долго плывет по глубокому, грузная, осклизлая, крутится в воде, пока не стукнется рогатой головой о прибрежный песок.