Охотники за алмазами. Открытие века
Шрифт:
— Ты скоро?
— Да, да, скоро, — поспешно ответил он.
— У меня пельмени. Забрасывать?
У каждого свои заботы. Он улыбнулся: милая, пришла с работы, успела наготовить. Значит, действительно уже поздно. И он произнес в трубку:
— Забрасывай. Сейчас выхожу.
Бондарь подошел к окну. За стеклом темнел поздний августовский густой вечер. Комарье и бабочки бились за окном. Где-то лаяла собака. Вечерняя темнота скрыла старое таежное село, которое давно и терпеливо ждало своего будущего пробуждения. Но будущее — это всегда то, чего еще нет. Бондарь сердцем чувствовал, что оно где-то рядом, что к нему остался один шаг. Но не знал лишь одного: в
В жарко натопленной бане Агафон лежал на широкой светлой лавке, блаженствовал, дышал духовитым паром, стегал себя свежим березовым веником по упругому телу, мылил домашним мылом, приправленным соком багульника и ромашки, обливался из деревянной шайки, схваченной двумя обручами.
Баня новая, светлая, чистая. Агафон помнит старую, ветхую, с пологой землянистой крышей, поросшей зеленью мха, а местами лебедой, невесть как забравшейся на высоту. Банька та топилась по-черному, двери низкие, щелястые, законопаченные тряпьем. Одним светлым пятном было в баньке лишь четырехклеточное окно, и Агафон еще мальчишкой любил смотреть, как вечернее летнее солнце заглядывало сюда, в темное нутро баньки, высвечивая веселыми рыжими зайчиками на закопченных скользких стенах густые темные потеки выступившей когда-то золотистой смолы. Помнит Агафон, как не однажды дед Матвей собирался срубить новую баню, как даже заготовляли лесины, но их потом тратили на другие надобности.
А вот сейчас, когда воротился со службы, его порадовала новая баня. Все в ней было ладным и добротным. Дед Матвей из ковшика побрызгал на каленые камни травами настоянной водой, и пахнуло ласковой свежестью.
— Дай, унучек, спинку потру.
Руки у деда Матвея цепкие и хваткие, скользят по Агафониной спине, прощупывают жилы и мнут, поглаживают, и приятность расползается по всему телу.
— Покрепчал ты, унучек, покрепчал. В полную силу мужицкую вошел… Служба на пользу пошла.
Агафон улыбается. В армейской бане мылись поротно, торопливо и яростно натирая до красноты друг дружке спины, толкались под жестяным рожком душа. Что говорить, хоть и весело там было, а тут — приятнее. Дома завсегда лучше.
— Девку тебе надо, унучек… Терпеть нельзя, супротив естества это, — голос у деда ласковый, убаюкивающий. — На службе оно можно было и терпеть, а теперя лишь во вред пойдет. Сила мужицкая от близости с бабой крепчает, а без нее чахнет и в землю уходит… Выбирай себе девку и с нею любись.
— Да я что? Я не против… — Афоня смущенно улыбнулся; видя перед собой мысленным взором Таньку Сербиянку, как она дышала ему в лицо. — Совсем не против…
— Самый возраст тебе сейчас, Афоня. Самый твой что ни есть час настал, — дед Матвей обливал теплой водой из деревянной шайки, хлопал ладонью по спине. — Есть на примете у меня…
— Кто на примете-то? — полюбопытствовал Агафон, откладывая исхлестанный березовый веник с редкими оставшимися листиками.
— Ить не одна, а целых три… Выбирай — не хочу! В соку девки.
— Кто ж такие?
— Из кержацких нашинских семей, не иноверов каких-нибудь. Из людей праведных, — дед Матвей выдержал паузу, поставил шайку на полку. — У Васютиных вторая дочка на выданье, у Бардиных тож, ихней Верухе осемнадцатый пошел… Самый раз любиться, И ишо у дальней родни нашей, у Степиных.
— Ленка, что ли? — хмыкнул Агафон.
— Она самая.
— А что в ней-то? Плоская да тощая.
— Наросло мясо, фигуристой стала, в самый сок девка вошла. В талии стройная, коса своя, не приплетенная, до коленок… Да что с тобой баить, сам увидишь. Ты мойсь, мойсь… Ополаскивайся… Раньше как было? Мой отец, отец моего отца ить никогда не советовались, сами выбирали невестку сыну, шли свататься. И нас с Настьёей так обвенчали. А ныне по-другому все. Сами молодые сходятся, сами и расходятся… А ить надо чтоб семья крепкой была, чтоб корень дальше в жизнь пускали, утверждение на земле своего рода делали!
Дед Матвей говорил с запалом, выплескивая наружу давно накопившиеся думы, и Агафон покорно выслушивал его, зная взрывной характер деда. А что спорить? Правду говорит дед. Агафон и сам давно решил обзаводиться семьею и метил себе в жены Таньку Сербиянку. Лучше ее он никого не видел себе в пару, хотя она и не совсем кержачка, а полукровка. Бабка ее была ссыльной полячкой, из Варшавы. Против царя выступала. Агафон, помнит, как смеялся весь класс, когда учительница по ботанике рассказывала, что в старом уездном архиве нашли бумаги, в которых из столицы высокое начальство запрос делало насчет флоры и фауны. На ту бумагу местный полицейский чин ответ написал и копию оставил, в дело приложил. Так в том ответе и были такие слова, что, мол, никакой Фауны в уезде не обнаружено ни среди вольных, ни среди ссыльных людей, а вот Флора одна имеется, отбывает ссылку по суду, и оная Флора Тышкевич, присланная из Варшавы девятнадцати лет от роду, содержалась одна, под надзором, а на шестом году ссылки взята в жены тутошним купцом и живет с ним в мире и полном согласии. Та ссыльная полячка Флора и была прабабкою Таньки Сербиянки…
Выбрав удобный момент, Агафон как бы между прочим спросил и о Таньке Сербиянке.
— Дык ее нету, — ответил охотно дед. — Она уехала.
— Как уехала? — Агафон резко поднялся и сел, уставившись в мокрое от пота бородатое лицо Матвея.
— Пароходом, ишо как можно…
— Каким пароходом? — удивился глупо Агафон, чувствуя, что у него в груди что-то ворочается, обдавая лицо то жаром, то холодом.
— Обыкновенным, что пассажиров возит. Ума-разуму набираться поехала, подалась в институт поступать.
Радость возвращения как-то сразу поблекла и померкла, словно зашедшее за тучу солнышко: видно его, ан уже не греет. Агафон быстро помылся и, машинально отвечая на расспросы деда, пошел в предбанник одеваться. Мысли вертелись. Уехала… Как же так, а? Агафон уселся на прохладной лавке, отодвинув одежку. Солнечные зайчики играли на свежеотесанных плахах стены, высветляя застывшие оранжевые капельки смолы, чем-то похожие на слезки.
В доме дым стоял коромыслом. Шумно. Весело. Сытно. Пришли соседи, родня, дружки Агафона. В окна заглядывала детвора, а за их спинами таились девки. Им невтерпеж поглядеть на Агафона.
Бабка Настасья, или как ее звали в округе Чохониха, жена старого охотника и рыболова Матвея Чохина, на радостях не знала, как угодить и чем угостить внука, возвернувшегося живым и здоровым после службы. Она все подкладывала и подкладывала на стол, обильно уставленный едою, то полный берестяный туесок, то чашку со снедью, то ставила сковородку и, глядя на внука, счастливо улыбалась да ласково приговаривала:
— Закусывай, Афонюшка, закусывай. Вот сохатинка парная, стерлядка вареная… Грибки маринованные, огурчики малосольные… Отведай копченой осетринки, нельмы беломясой. Вот спинка муксуна, ты с детства любил рыбку энту… Ешь-пей, касатик ты наш… А икорку почто не берешь? Неужто на солдатской службе отвык от еды нашей, кержацкой? Икорка свежая, она силы придает, тело крепит…