Охотники за сказками
Шрифт:
— Нет, ты не игрушка, — говорит мне задумчиво. — Игрушки всегда смеются. Игрушки такими не бывают. Ты человек с красивой земли. На земле живет моя матушка. Там зовут ее Добринкой. Унеси меня к моей матушке!
Лишь сказала — подул в подземелье ветер, замерцали под сводом рубиновые звезды, тонкий месяц над ними быстрее заходил по кругу: распахнул высокие двери сердитый подземный царь.
— Где ты бегаешь, Улыбинка? — грохочет он громким голосом. — С каким гостем там разговариваешь?
— У нас новая игрушка! К нам новая игрушка пришла! — отзываются
— К берегу приставайте! Сюда проворно бегите! — ветром дышит на волны подземный царь.
Паруса гнутся и выпрямляются. Ускользает наша лодка дальше-дальше, правит к двери по сверкающей струе.
Распахнулась на миг золотая дверь, тут же накрепко со звоном захлопнулась. Над чугунной стражей, над серебряными ступенями мелькнула наша лодка — упала в темноту.
От погони бежали — ушастая сова нас крыльями заслоняла, желтыми фонарями путь освещала, пока не звякнул в землянке широкий железный лист.
Далеко осталось подземное царство, быстроходная лодка там осталась, и я уже снова не бывалый моряк, а просто Костя Крайнов из Зеленого Дола, которому жалко с Улы-бинкой расставаться. Стоит она посреди землянки, вся голубая, светло и грустно со м, ной прощается:
— Я на волю, к матушке побегу. Мы с тобой, не огорчайся, еще встретимся.
Не останься наяву приметного следа удивительного ночного приключения — может быть, сомневался, может быть, раздумывал бы я: не во сне ли мне все это привиделось? Но с рассветом Ленька Зинцов каждому пильщику маленькую подковку показывал.
— Вот здесь она, у самого приступка лежала. Шипами в землю так и врезалась.
Степан Осипов ничего не сказал, только засохшую портянку через колено с нажимом перепустил, а дедушка Дружков плечами пожал — усомнился:
— Как же раньше мы ее не заметили?
Одному мне известно, что раньше ее здесь и не было. Пусть громом меня пристукнет, если против правды скажу: не простая это подкова. Пожелает в нужный час Ясинка — превратятся три подковных шипа в три маленьких зубчика на чудесном ключе: открывай им любые волшебные двери, за которые тебе проникнуть хочется!
И другая примета укрепляет меня в своей правоте: морская форма старшего Зинцова в точности по тому образцу изготовлена, который ушастая сова давным-давно для подземных моряков придумала.
Ранним часом
Длинному Степану Гуляеву подниматься с короткой постели всех сподручнее. Стоит ему, повернувшись с боку на спину, ноги поперек землянки вытянуть — они сами маленькую голову вывешивают. Очень маленькая, не по росту, голова у Степана Гуляева. Плечи костистые, угловатые.
Прижимая руки под грудь, он долго и страшно кашляет, перегибаясь в три погибели, хватая воздух раскрытым ртом. Раскачавшиеся кости хрустят и потрескивают — вот-вот Гуляев по частям рассыплется.
— Курнуть… разок… Отляжет, — задыхаясь и перебарывая кашель, рассыпая толченую махорку из скрюченной ладони, торопится он начинить «козью ногу». Глотнув еду-чего дыма, крючится ниже, исходит мокротой и кашлем, раскачивая зыбкие нары.
— Эх, Степа, Степа! Степан Иванович! — осудительно мотает головой дедушка Дружков. — Отстегать бы тебя ремнем хорошим, да некому. Дерьмо-то глотать тоже надо меру знать. Ишь, ты! Не успел от постели отвалиться — и соску в рот! Любуйся, как харкотину расплевывает, да сам казнись, — сбочку поглядывает дедушка на Леньку, который в своем углу усердно морщит губы, стараясь затолкнуть ногу в бахилу.
Леньке полезно насчет кашля лекцию послушать. Он от скуки тоже забавляется иногда «козьими ножками». Без табаку, конечно. Пока про табак он и речи не заводит, лишь для пущей важности прикладывает к губам тоненький газетный мундштучок, отпыхивается картинно. Но газетный лоскуток в кармане всегда имеет и на дымящиеся окурки поглядывает вопросительно.
— Смолоду… привык, — выдавливает Гуляев. — Отец… выпьет: «Кури, Степка, пока я жив!» Курю… сам пьяный… от табаку. К-ха… к-ха… Теперь уж нет… теперь не кончишь.
— И ты, отец, — хмурит Никифор Данилович кустистые, сросшиеся на переносье брови, натягивая на плечи чалый кафтан. — Смолоду ребенка отравить — всю жизнь ему испортить. Вырастут, в свой ум войдут — там сами как знают.
Насчет курева дедушка и покруче мог бы словцо сказать, да у самого у него в кармане кисет с самосадом. Дедушку он не портит, но строгое слово, чтобы оно крепко прозвучало, сказать мешает. У дедушки и с курцовскими делами свой, неписаный порядок заведен: «сигаркой» он только после сытного обеда хлеб-соль «на место провожает», на работе за день разок-другой коротенький перекур устроит, спину выпрямит, а в другое время в кисет не заглядывает. Сергей Зинцов того же лада придерживается. Только два Степана ни в еде, ни в куреве сытости не знают.
— Еще маленькую, пока с голодку, — отбросив одну, другую закручивает Гуляев. — Сейчас… кх, кх… рассосется, — мнет пальцами адамово яблоко, растирает под ложечкой.
— Кончай тоску наводить! — раздражается Степан Осипов. — На тебя поглядеть, так умрешь — до смерти не доживешь.
Не надевая ватного пиджака, приспособленного на ночь вместо одеяла, он в одной ситцевой синей рубахе выходит из землянки и на чистом воздухе, пропитанном запахами смолы и хвои, усердно заряжается такой крепкой и такой вонючей махоркой, что от нее даже дым кверху не поднимается, а зелеными волнами стелется по земле, обжигая тугие, блестящие листья черничника.
— Мо… мо… могилу бесплатно вырою, — задыхаясь и булькая мокротой, услужливо обещает Гуляев вдогонку своему напарнику.
Дедушка хочет сказать что-то, усовестить за бездумные слова, и безнадежно машет рукой.
— Двадцать лет ума нет, и не будет.
— Сорок лет денег нет — то же самое, — подтверждает, оживляясь, Гуляев.
— Вовка, чего развалялся! — будит Никифор Данилович заспавшегося внука. — Вставай, вставай, пока петух в маковку не клюнул. Смотри, без завтрака останешься!