Охваченные членством
Шрифт:
В 1992 году, когда митрополит Иоанн попросил меня привести казаков к церкви Новодевичьего монастыря на Московском проспекте, где в подвале сидел самосвят Пересветов, объявивший себя священником русской зарубежной церкви, я привел двести человек. И Господь спас меня от скандала. Из подвала выскакивали какие-то люди, тоже в лампасах, и все выглядело театрально, ненатурально и противно. Корреспондентам я объяснял, что привел казаков не выдворять зарубежников, а защитить митрополита, когда он будет освящать храм. Но митрополит, слава богу, не приехал, и драки не произошло.
Но ко мне кинулась
— Как ты мог! — и прочие слова в чеховском стиле! В общем, излюбленная российская мелодрама, с рыданиями и проклятиями в мой адрес.
Она, как всякая тогда околоцерковная интеллигентная дама, сразу попала к проходимцу Перекрестову или Переверзеву. Объяснить что-то в тот момент было невозможно. Я пытался ее утешить, но она ничего не слушала. Прошло несколько месяцев, и вдруг с теми же слезами она звонит мне и просит защиты, теперь уже от Перекрестова. Он не только обобрал всех, но и угрожает расправой, превратившись в заурядного рэкетира.
— Ты прав! Прости меня, Христа ради... Он грозился нас убить...
Слава богу, не убил. (Я бы ему убил!) И пальцем не тронул! Наши дружеские отношения восстановились, как и прежде, на уровне уличных случайных встреч и дружеских улыбок.
— А где и как Леша?
— Он ни во что не вмешивается, живет в деревне под Кингисеппом.
Я встретил его, кряжистого, постаревшего, с длинноватыми седыми космами, в романовском полушубке. Догадаться, что это ленинградский писатель, подававший большие надежды, теперь было трудно. Шел по улице старый деревенский дед... Да и все мы нынче такие...
Саня Кондратов
Мы долго шли, так сказать, параллельными курсами. Увидел я его первый раз в узкой комнате отдела прозы журнала «Звезда». Он жадно вычитывал гранки, поднося длинные бумажные полосы близко к глазам, а в другой руке на отлете держал очки с толстыми стеклами. Я не помню, с кем разговаривал тогда о первой книге Битова, и содержания разговора не помню, а вот как Саня, не оборачиваясь и не отрываясь от чтения, бросил, будто самому себе на поля замечание вынес: «“Ля бит” — по-французски — женский половой орган», — запомнил на всю жизнь.
Надо сказать, что это его примечание повергло всех присутствующих в шок. Саня почувствовал паузу и, подслеповато моргая, добавил:
— Не верите — посмотрите в любом приличном словаре.
Подписав гранки, он убежал, чуть прихрамывая и мотая полами белого укороченного китайского плаща, оставив всех в некотором недоумении и растерянности.
Странно было бы не запомнить этого человека, тем более что мы с ним частенько встречались то в Детгизе, то в Лениздате, то в «Ленинских искрах», поскольку ходили по одному кругу сшибания мелких гонораров — другого-то ничего не было. Мы начали здороваться. Так, на бегу... И вдруг однажды, все так же на бегу, он вытащил из кармана тоненькую книжку :
— Вот. Тридцать вторая. Идем обмоем?
Я не поверил. В те годы, когда каждая публикация была событием, это известие опять-таки повергало в шок. Я не поверил! А это — правда.
Недоверие вызывала видимая невооруженным глазом нищета, которая торчала из всех карманов столь плодовитого
Я ничего не знаю о его жизни в те годы, но однажды я встретил его на углу Восстания и Некрасова и как-то понял, не могу объяснить по каким признакам, что он голодный. У меня имелись десять рублей, сумма значительная, и я повел его в кафе «Буратино», что функционировало поблизости. Там-то он и признался, что два дня во рту маковой росинки не держал. Когда он поел и разговорился, выяснилось, что оба мы донские казаки. Его предки из станицы Каменской. И потянуло его на воспоминания, и услышал я почти неправдоподобную историю его жизни и таланта.
До окончания семилетки Саня был стойкий двоечник и вроде бы даже сидел в двух классах по два года. Но это его не волновало, потому что свою жизнь он уже спланировал как жизнь великого спортсмена и, может быть, даже олимпионика, и, надо сказать, имел к этому все основания.
— Я уже выбегал из республики, — говорил он, затягиваясь сигаретой. И я понимал, что он перекрывал республиканский рекорд по бегу. — Тренировался как умалишенный! И тут на плохой беговой дорожке попадаю пяткой в яму — щелчок! (такое Куприн хорошо описывает), и отламывается пяточная кость. На карьере спортсмена был поставлен большой жирный крест.
Надо сказать, что до конца своих дней Саня хранил память о том переломе — он прихрамывал. Была в его торопливой походке некоторая прискочка — след бывшей карьеры бегуна.
В станичной или в районной больнице, где он долго валялся, делать было нечего, и Саня стал читать. Ему попался учебник немецкого языка за седьмой класс. Увлекся. Через месяц он знал немецкий в объеме десятилетки, через два — сдал его экстерном. Еще через полгода таким же способом сдал английский. Выйдя из больницы, первым делом, на костылях, поковылял в библиотеку, но никаких учебников иностранных языков, кроме дореволюционного самоучителя исландского языка, неведомыми путями попавшего в донскую станицу, не обнаружил. Овладел исландским языком в объеме самоучителя и, обретя уверенность в своем лингвистическом таланте, поехал в Ленинград, в Государственный университет, к Стеблин-Каменскому, научно-популярные книги которого с восторгом проглотил.
Саня очень эффектно появился на заседании кафедры германских языков и со всей казачьей театральностью и самоуверенностью прямо с порога «залудил по-исландски». Его приняли за буйнопомешанного и собирались вызвать милицию. И только мудрый Стеблин-Каменский, заподозрив что-то в тарабарщине Сани, предложил ему написать на доске нее, что он только что произнес. Саня с готовностью исполнил и почти что без ошибок. Кафедра в шоке, который объяснялся просто: самоучка Кондратов никогда в жизни не слышал исландского языка и говорил так, как представлял себе звуки этого языка, потому и понять его было невозможно. А буквы писал правильно.